Становится понятным, почему в творчестве Венецианова нет и не будет ни безлюдного пейзажа, ни пустого интерьера: его смолоду тянуло к людям. Чуждого меланхолии, рефлексии, его не привлекают пустынные улицы, где живая жизнь почти не выказывает себя. Он любит смешаться с толпой на Адмиралтейском променаде — так называют петербуржцы хилый бульвар, разбитый недавно на месте земляного вала прежнего коробовского Адмиралтейства. За высоким забором идет стройка, а здесь звонкий гомон веселья. Зимой тут возводятся ледяные горы. С визгом и хохотом, гулко раздающимися в морозном воздухе, слетают вниз в санках и корзинках ребятня и подростки, а то и преодолевшие стеснение и степенность взрослые дамы и господа. Однажды молодой москвич оказался тут во дни широкой масленицы. Где хваленая петербургская чинность, где сумрачность? Раздольное веселье родных московских праздничных дней припоминалось ему. Тут и там на белом снегу пестреют шатры, в которых чего только нет — крепкие напитки, квас, сбитень, рубцы, жареная рыба с раскаленной сковороды. Фокусники, бродячие артисты, паяцы… Легкий дымок и пар разгоряченного дыхания толпы, смешиваясь, образуют прозрачную завесу, размывающую очертания фигур, чуть приглушая режущую глаз пестроту. Отдаваясь и сам простодушному веселью, Венецианов ловил движения и краски, дивился, что делал с живыми предметами воздух, обретший благодаря дымам и пару зримую материальность. Все поражало, рождало творческое возбуждение. Просилось на карандаш.
В тот ли веселый праздничный или в другой морозный день Венецианов забрел в сторону от городского центра — в глубину от Невского по Садовой улице. Вышел на площадь, тесно запруженную возами, людьми, животными. Пахнуло до боли знакомыми запахами душистого сена, теплого дыхания лошадей. Вспомнились, вернулись ощущения давних поездок с отцом в ближние деревни к огородникам. Надо думать, что им овладело какое-то странное состояние двойственности: часть его существа оказалась во власти щемящих воспоминаний, а другая заставляла жадно и споро охватывать взглядом продавцов и покупателей, столичных дам в капорах — у иных по случаю мороза поверх капора завязан платок, барина, укутанного поверх пальто еще и шубой до пят, и крестьянина в лапотках с онучами да армячишке, который, нахваливая свой товар, любовно оглаживает аккуратные, крепко сбитые копны сена. Тычась в рукав шубы хозяина, остриженный по моде, но не по погоде, белый пудель торопит его скорее вернуться в домашнее тепло.
Еще можно было бы сомневаться, точно ли дома по памяти сделан был рисунок «У Петербургской биржи». Рисунок «На Сенном рынке» не дает оснований для сомнения. И положительные качества рисунка, и просчеты говорят о том, что это не непосредственный рисунок с натуры, как и остальные листы этого цикла — «На Конном рынке», «Иллюминация в Петербурге», «У Гостиного двора». Прежде всего, большинство из них многолюдны. Они продуманно скомпонованы, уравновешены по массам, достаточно четко распределены по планам. Наконец, в пользу длительного домашнего рисунка говорит общее решение не набросочно-линейное, а живописно-тональное, объемно-пространственное. Недостатки, тоже общие для всех рисунков, подтверждают предположение о том, что рисованы они дома. То есть, разумеется, вовсе не исключено, что на месте он делал для памяти какие-то беглые заметки, кроки. Бросается в глаза, что все фигуры на всех рисунках приземисты чрезвычайно. Думается, что если бы он делал рисунки с натуры, то в этом случае его поразительно верный глаз не дозволил бы таких произвольных пропорций. Трудно поверить и в то, что, рисуя с натуры, он допустил бы такую одинаковость лиц, как, скажем, лица обоих крестьян, стоящих перед барином на Сенном рынке.