Три месяца, словно три килограмма тротила под мое ожидание. Каждый день я ждал, что мне скажут: "Извини, я передумала". Боясь сболтнуть лишнее, я жил в долг и не верил в реальность происходящего, пока не расписался в книге регистраций и не поймал себя на мысли, что покорно следую чье-то насмешливой воле, которую так и хочется назвать недоброй. Я брал в жены бесчувственную, бледную, через силу улыбавшуюся красавицу, упакованную в холодные бежевые тона и увенчанную взбитыми, лакированными локонами. Неужели мне предстоит сегодня лечь с ней в постель?!
С ее стороны на регистрации присутствовали две сокурсницы. Свидетелями были Верка и Гоша, который, закатив глаза, шепнул мне: "Ну, старик, ничего не скажешь – хороша!". День получился утомительный и нервный. Лина исполняла свою роль с каким-то обреченным послушанием: где надо – улыбалась, что надо – говорила, чего не надо – не делала, с теми, кто приглашал – танцевала, со всеми была ровна и никого не сторонилась. При криках "Горько!" вставала, подставляла вялые губы, закрывала глаза и, едва выдержав до шести, отстранялась, будто ей и в самом деле было горько, а после сидела с приставшей к лицу неподвижной улыбкой, сияя неживой фарфоровой красотой. (Ох, уж эта фарфоровая красота! Кто и как только не склонял твой чистый отсвет и тонкий отзвук! Вот и я туда же. Может, потому что тело Лины изготовлено из божественной глины?). Я перехватывал устремленные на нее откровенные, дезавуированные пьяной завистью взгляды друзей, которые раздевали ее и совершали с ней развратные действия – или мне это мерещилось? Я наблюдал за разъехавшимся, словно ветхая ткань весельем, и мне было стыдно перед свежеиспеченной женой за трактирную, унизительную для ее возвышенной красоты атмосферу. Я уже слышал, как она, оставшись наедине со мной, с усмешкой роняет: "Ну и друзья у тебя…". И с этим мнением обо мне, как о части сермяжного мира она ляжет в постель. Что будет дальше, я даже думать не хотел: мне казалось, как только я до нее дотронусь, мой сон рассеется, и я очнусь, пытаясь удержать тающий призрак мечты.
Когда пришло время прощаться, Лина одарила всех неживой улыбкой и пригласила заходить, а когда все разошлись – села на диван, откинулась и закрыла глаза. Стало видно, как побледнело и осунулось ее лицо, стало ясно, как она устала. Мы с матерью заставили ее лечь, а сами принялись устранять следы той разрухи, которой завершается всякий человеческий праздник. По мере того как возвращалась на свои привычные места мебель, росла гора чистой посуды, а проветриваемый воздух избавлялся от кабацкого духа, во мне разгоралось волнение. Это с моих плеч призывно трубил добровольно взваленный туда супружеский долг.
"Иди, иди, мы сами тут управимся…" – многозначительно взглянула на меня мать, и озноб предвкушения наполнил меня по самую макушку. Я вдруг представил, как ложусь рядом с Линой, бережно ее обнимаю, а дальше…
"Нет, нет, пусть Лина спит, она очень устала!" – поторопился я избавиться от удушливых фантазий, всем сердцем желая, чтобы родители поскорее ушли. Уловив феноменальным своим чутьем флюиды моего желания, мать оборвала хозяйственные хлопоты и сказала:
"Ну все. Основное мы убрали, остальное завтра. Пойдем, отец, спать. Небось, намаялся за день…"
Через десять минут они окончательно скрылись в своей комнате, и я, обессиленный волнением, отправился к себе.
6
В душноватой тишине комнаты еще витали живучие молекулы чужих дух`oв – следы коллективного уединения жен и подруг моих друзей. Я обнаружил Лину в кровати. Подернутая малиновой тенью ночника, она спала, слегка приоткрыв рот, выпростав из-под одеяла руки, обнажив перечеркнутые тонкими бретельками плечи и разметав на подушке густые вспененные локоны. Одежда ее была в беспорядке брошена на диван. Платье, туфли, чулки, лифчик, трусы – прощальные, сакральные, музейные доспехи новобрачной. Весь день их швы врезались в ее тело, натирали нежную кожу, отпечатывались причудливым рисунком, дышали ее испарениями, запоминали ее запахи, вбирали ее усталость и впитывали дрожь. Косясь на Лину, я тихо, по-воровски погладил чулки и мятый лифчик, взял трусы, с греховным стыдом поднес к лицу и растворился в пугливом аромате девственницы, что спала в моей постели. Всласть надышавшись, встал, разделся и осторожно улегся на кровать, в которой до Лины-малины побывали Ирена-сирена и Наталия-талия.
Находясь за пределами времени и пространства в некой готовой взорваться точке, где сердце бьется снаружи, где намерения чисты, а желания стерильны, где в обращении вместо слов сияющие кристаллы чувств и где царит кумир, прикосновения к которому караются ударами огненных хлыстов, я был готов провести самую целомудренную ночь в моей жизни! Да что там ночь: месяц, год, вечность, пока она не призовет меня сама! Уже много позже, страдая от ее неприязни, я понял, что добился бы от нее если не любви, то хотя бы мало-мальской признательности, когда бы перед этим сказал ей: