Она его увидела. Она издала ужасающий крик, изо всех своих сил, всей мощью своей здоровой плоти, крик безупречный и поистине вдовий. Она встала на колени перед кроватью.
Возвратилась сиделка и вознесла свои руки к небу. Воцарилась тишина, это была вспышка невероятного горя, при котором любой и в любом месте полностью поглощён смертью. Женщина на коленях, стоящая женщина смотрели на него, распростёртого там, неподвижного, как если бы он никогда не был живым; они обе были почти мертвы.
Затем Анна заплакала как ребёнок. Она поднялась; сиделка пошла позвать кого-нибудь. Анна, у которой был светлый корсаж, инстинктивно взяла чёрную шаль, которую старая женщина оставила на кресле, и завернулась в неё.
*
Комната, мрачная в последнее время, наполнилась жизнью и пришла в движение.
Повсюду зажгли свечи, и звёзды, которые виднелись через окно, исчезли.
…Присутствующие вставали на колени, плакали, с мольбой взывали к нему. Он повелевал; как будто именно он. Среди прислуги были лица тех, которых я ещё не видел, но которых он хорошо знал. Казалось, что все эти люди просили милостыню вокруг него, что они страдали, что они умирали, и что именно он был живым.
«Он, должно быть, много мучился, находясь при смерти, — сказал врач вполголоса сиделке в тот момент, когда был совсем близко от меня.
— Однако, он был очень слаб, бедняга!
— Но, — заметил врач, — слабость мешает мучиться лишь по мнению других.»
*
Утром бледный свет окружает эти лица и это терзающее освещение. Начинающееся наступление дня, субтильного и холодного, делает менее выразительной атмосферу в комнате, представляет её более гнетущей и тусклой. Очень тихий голос, смущённый, прервал на мгновение тишину, которая длилась уже несколько часов.
«Не нужно открывать окно; он быстрее испортится.
— Холодно», — прошептал кто-то.
Две руки принесли и запахнули меховое пальто… Кто-то встал, затем сел. Другой повернул голову. Послышался вздох.
Будто использовали несколько произнесённых слов для того, чтобы выйти из состояния покоя, в котором цепенели. Потом взгляд вновь обратился к человеку, чьё тело находилось в помещении с траурным убранством — неподвижное, неумолимо неподвижное, словно распятый идол, установленный в храмах.
Я думаю, что в этот момент я забылся сном на своей кровати… Однако, вероятно, очень рано… Вдруг раздаётся с серого неба церковный звон.
После этой изнуряющей ночи, отвлечение нашего внимания от трупной неподвижности действует, несмотря ни на что, и я знаю, какая нежность меня насильно возвращает, с этими звуками колокола, к воспоминаниям детства… Я думаю о деревне, к которой я тесно привязан, которую голоса колоколов покрывают уменьшенным и ощутимым небом, о родине спокойствия, где всё хорошо, где снег означает Рождество, где солнце является охлаждённым диском, на который можно и следует смотреть… И среди всего этого, всегда среди всего, церковь.
Колокольный звон закончился. Его светлое звучание медленно замолкает, и остаётся эхо его отголоска… Вот другой колокольный звон: в определённое время. Восемь часов, восемь звучных ударов колокола, отрывистых, ужасающе регулярных, непреодолимо спокойных, обыкновенных, заурядных. Их считают, и когда они кончили оглашать воздух, можно лишь их пересчитать. Время, которое проходит… Время уведомляет, а человеческое усилие его уточняет и его упорядочивает, и делает из него своего рода творение судьбы.
И я думаю о великой симфонии из этих двух небесных мотивов.
Чистые ноты распространяют свет… Они всё более лаконичные, и видно, как звёздный небесный свод превращается в утреннюю зарю. Церковь излучает обильную и проницательную вибрацию, которая пронизывает даже стены; привычное убранство комнат, поэтому предстаёт перед глазами более ярким, природа этим украшается: капли дождя на листьях представляются жемчужинами, а в небе своего рода кисея; иней накладывает на оконные стёкла узор, который кажется выполненным женскими руками. Колокольный звон отчасти представляет и облегчает часы и дни; каждому дню хватает своей работы; во время возобновления времён года он заставляет думать об имеющихся достоинствах каждого из них; он укрепляет мечту о своей будущей судьбе; каждый доволен своей жизнью, и все заранее утешены.
После многоцветной и разнообразной толпы, весь праздник которой управляется и направляется возвышенным действием колоколов, вот единственная душа, от которой исходит крик; этот крик выражает простое волнение, но чувствуется, что у него не будет ни конца, ни границ, и что он, до некоторой степени, чем-то походит на яркий небесный цвет. Он смешивает свой полёт с полётом церковного звучания; он поднимается в то же время, что и оно, при каждом рывке его трёх крылатых ударов, или в содрогании бесчисленных биений, когда оно расцветает в перезвонах.