Я, в общем, конечно, считаю, что размер имеет значение поэтики, размер – это не просто количество материала, масса, протяженность, это состав психологии. В этом смысле буржуазное сознание XIX века перечеркивает монументализм, за исключением фашистских форм искусств, вообще тоталитарных, советские к монументализму относятся серьезно, но их монументы дидактичны, они лишены того эзотерического, философского, глубоко человеческого духа, который имели великие искусства. Пустота казенного монументализма породила испуг перед монументализмом вообще, но нельзя же Вагнера или Ницше винить в том, что их любил Гитлер, это же нелепо так же, как Шостакович не виноват, что он был советским и жил при Сталине. Что я имею в виду, когда говорю масштаб. Большое и маленькое – поэтичны, как я люблю повторять: художник – всегда Гулливер, он дружит только с карликами или с великанами. Обыватель всегда любит то, что имеет отношение к нему: ночной горшок, софа, холодильник, картина на стене – комфорт. Я это называю «искусство софы». К сожалению, XX век не дает нам примеров героического отношения к искусству – героика вообще является чем-то почти что постыдным; быть героичным – это быть вульгарным. XX век требует от нас иронизма, потому что джентльмены говорят только о пустяках, я лично не хочу подчиняться этому. В чем отличие моего монументализма от, скажем, героики фашистской или советской: монументализм, который я предлагаю, диалогичен, то есть это не статичное утверждение героических идей, это ДИАЛОГ, это диалог души и плоти, это диалог трагедии, это диалог прекрасного и безобразного. Уже сам по себе диалог не может быть дидактичным, как монументализм в тоталитарных странах, значит, это уже что-то другое, принципиально другое – и теоретически и практически. Если говорить о «Древе Жизни» – это проблема синтезации, там есть место для движущихся машин, которые могут быть заменены, это меняющаяся выставка; кроме того, там есть место для других художников, которые тоже будут меняться. Таким образом, этот монумент не будет дидактичным, это будет подвижная сумма организованных противоречий, где я создаю только структуру и то, что я называю вертикаль – общую философию, но горизонталь будет меняться, потому что там будет меняющееся кино, меняющаяся музыка и меняющиеся экспозиции. Это значит – рассуждения, борьба, изменение, и в этом я вижу залог того, что это не будет восприниматься как дидактический монументализм.
Начал я во времена Сталина. Это была серия работ, которая называлась «Война это». Потом эта серия органически переросла в «Роботы и полуроботы», после чего она превратилась в «Гигантомахию», борьбу человека и машины, связь природы и техники.
А уже из «Гигантомахии» вытекло «Древо Жизни» – это было очень органично и незаметно для меня, таким образом, «Древо» вобрало в себя элементы всех моих предыдущих серий и циклов.
Минчин: Как получилось, что вам пришлось сделать надгробие Хрущеву? Почему вы сделали?
Неизвестный: Получилось просто потому, что мне оно было заказано. Он завещал, кому сделать. А почему я сделал? Художник не может быть злее политика. И если он у меня попросил прощения, почему же я не должен его простить? У меня было письмо от Нины Петровны, в котором она цитировала своего мужа. Ко мне приходил его сын Сергей вместе с сыном Микояна и тоже просил, как раз в день смерти отца.
Минчин: Вам было интересно работать с надгробиями или это был способ заработать деньги?
Неизвестный: Мне было интересно, ну и потом я не делал рядовых надгробий. Первое мое надгробие было Луговскому, Юлиану Ситковецкому, Галине Николаевой, академику Ландау, поэту Светлову – много я их сделал, очень много. Последнее свое надгробие я делал с помощницей – дочке Хрущева. Я уехал, и моя помощница его уже заканчивала.
Минчин: Все-таки, после всего, ваше мнение о Хрущеве? И его времени?
Неизвестный: В моем надгробии, собственно, выражено мое отношение к Хрущеву – оно осталось достаточно двойственным. Оно осталось таким, каким я вижу Хрущева: человека сталинской эпохи, у которого достало политической смекалки и исторического чутья начать какие-то перемены, но вместе с тем лично для меня это было ужасное время, чудовищное время, и для многих других. Время было – черно-белое. Как и личность Хрущева – он не укладывается в однозначные рамки.
Минчин: Вы считаете, что он все-таки был Личностью?
Неизвестный: Я об этом написал, кажется. Я считаю, по моей интуиции, во всяком случае, психобиологически это был человек, может быть, равный Черчиллю. Но он не обладал культурой. Если бы он был лордом или хотя бы достаточно интеллектуальным человеком, то это был бы просто очень крупный политический деятель.
Минчин: Что произошло в Манеже?