Единственным противоядием для меня на этой грешной земле было политическое устройство стран английского языка. Их жизнь в миру. Мне было 20 лет. Я начал воссоздавать в своем воображении Англию, свое английское детство, свою английскую жизнь.
У этой внутренней эмиграции был побочный продукт: английский язык. Благодаря ему я «взлетел на вершину общества». Дачи Образцова, Первенцева, Твардовского и прочих наших соседей были хатами по сравнению с нашей виллой, но при этом я нигде не состоял и не числился. Мы жили почти экстерриториально на даче, а наш сын никогда не ходил в школу, хотя, когда мы выехали на Запад, ему было 15 лет.
Но я вздрагиваю при самом слове «перевод». Для меня это был рабский способ существования. Барщина.
Минчин: Ваши суждения чрезвычайно взрывчаты, необычны и в то же время категоричны, причем не только в области политики, но и в области литературы. Отчего вы уверены, что ваши столь резкие суждения правильны?
Наврозов: Оттого что на протяжении моей жизни мои якобы парадоксы становились истинами. Вот вам пример. После Второй мировой войны профессор литературы – или, помнится, он был вообще историк искусства – по фамилии Лазарев услышал от меня имя Мандельштама и пригласил меня послушать свои воспоминания о его «годах учения», и в частности о Мандельштаме, с которым он учился. Я ему сказал, что на территории России за тысячелетие до Мандельштама не было такого поэта и, возможно, не будет еще тысячелетие после него. Он счел меня сумасшедшим. Он считал Мандельштама незаслуженно забытым акмеистом, способным учеником Брюсова, литературным курьезом 20-х годов. Так думал и маститый профессор русской литературы на Западе – Струве. Но не стало ли мое сумасшествие ходячей истиной, а ходячая истина Лазарева-Струве – сумасшествием?
Минчин: Приехав на Запад, вы стали известны как писатель, литературный критик, эссеист, политический обозреватель…
Наврозов: Позвольте вас перебить. Пресса в Америке делится на две неравные части: либерально-демократическую, которая захватила «все ключевые позиции» в области высокой, то есть не откровенно бульварной, культуры, и консервативно-республиканскую, которая находится почти что на положении самиздата в Москве. Разумеется, эти названия – лишь условные ярлыки. Вроде, Ленин – социал-демократ, а Черчилль, мол, консерватор.
Я ценим лишь в консервативной прессе и в кругах ее читателей, а в среде либерал-демократов я известен лишь как «угроза обществу», опасный преступник в области культуры, ниспровергатель святынь, «русский казак с нагайкой» и уж, конечно, русский фанатик и поджигатель войны.
Мною опубликовано свыше 500 статей. Одну из них использовал Рейган, чтобы въехать в Белый дом. Рецензенты моей книги «Воспитание Левы Наврозова» называют меня Мильтоном, Прустом, Марком Твеном, Оруэллом и прочими в одном лице. Конгресс перепечатывает мои статьи в своих протоколах, а Пентагон – в вестнике для внутреннего пользования. В последнем своем романе Сол Беллоу дважды выводит меня на сцену под моим собственным именем. И прочее, и прочее, и прочее. А либерально-демократическая пресса никогда не напечатала ни одной моей строчки и несколько раз проявляла чудеса изворотливости ради того, чтобы избежать подобной катастрофы. Издатель-владелец газеты «Нью-Йорк Таймс», который, помимо всего прочего, миллиардер, ибо газета-миллиардер «Нью-Йорк Таймс» принадлежит ему, лично написал мне письмо, объясняя, что сам бы он рад меня напечатать, но с подчиненными не может справиться. А известно, что он, бывает, выгоняет подчиненного без разговоров и объяснений.
Минчин: Где же в таком случае грань между рабством и свободой?
Наврозов: Политическая свобода – это отсутствие рабства. Но в условиях политической свободы свободные свободны вести себя – ну хотя бы как рабы, например. Рабы по разрешению или приказу их владельца подражают свободным. А свободным никто не может запретить подражать рабам. Ведь владелец газеты «Нью-Йорк Таймс» не нарушает закон. Это его газета, его собственность. Кого желает, того печатает.
А никакой «равноценной альтернативы» нет. «Нью-Йорк Таймс» читает все правительство, весь Конгресс, все главные университеты – вся культурно-политическая элита всей страны. А у консервативных изданий тираж по 50 тысяч экземпляров.
Минчин: Но я хотел спросить о другом. Писатель, литературный критик, социальный критик, эссеист, политический обозреватель. Совместимы ли все эти ипостаси? Совместимы литература и политика?