– Все мои спектакли прошли с огромным успехом. И сами понимаете, Владимир Васильевич, почему. Ведь Италия стольких слышала Мефистофелей, но чуть ли не все они были похожи один на другого: по сцене мечется этакий невыразительный чертенок с бородкой и усами, устраивающий для них какие-то дурацкие фокусы, а тут перед ними предстал совсем неожиданный Мефистофель, да еще в таком изумительном по красоте костюме, в необычном гриме, да и голос, надеюсь, ничуть не хуже моих предшественников… К тому же все были уверены, что в сцене с крестами я, как и все мои предшественники, буду глотать шпагу, а я показал нм мою мимическую сцену с крестами так, что они не выдержали и закричали «Браво!». Признаюсь, это «Браво!» за мимическую сцену меня очень удовлетворило, ибо за тринадцать лет, что я пою Мефистофеля, оно было первое и, думается мне, самое верное. Как-нибудь я сыграю эту сцену и на нашей сцене, так что вы увидите, – добавил Шаляпин, заметив, что Стасов хочет попросить его показать эту сцену.
– Прекрасно, Федор Иванович, прекрасно, а то какой-то пробел был у меня, знал, конечно, что вы выступили успешно, но успех для вас – дело обычное…
– Не скажите, Владимир Васильевич, каждое выступление сейчас – целая драма для меня. Да ведь вот в Новом летнем театре, в «Олимпии», на Бассейной, вы ж были там позавчера на «Борисе», вроде бы несомненный успех, аплодисменты, крики, подношения, вы видели, тут никого нельзя обмануть… Но как противно выступать в таком ансамбле, если б вы знали, с таким оркестром, где все шатается, с таким дирижером, который не может справиться с музыкантами, с таким хором… Я уж хотел бросить все и уехать… Невозможно исполнять такую партию, как Борис, когда то и дело слышишь фальшь… Тут надо сосредоточиться, настроить душу свою, чтоб именно она пела и страдала, а не только издавала холодные звуки своим голосом… И как раз в тот момент, когда я выхожу на сцену, кто-то убегает или отстает в оркестре… Или, что еще хуже, лишь фальшивые нотки в хоре… Какую силу надо иметь, чтоб овладеть собой, чтоб не сорваться в этот миг… Я ж живу на сцене, душой и телом я перевоплощаюсь, мне трудно играть на сцене умирающего в таком яростном состоянии.
– Понимаю, ох как понимаю вас, Федор Иванович, и сочувствую. А что ж в Милане? Какой же непорядок?
– Там-то хуже! Здесь хоть все свои. Знаю, что могут сыграть хорошо, но халтурят, а-а-а, мол, гастрольная поездка для заработка… К тому же после спектакля я могу пойти к баронам Стюарт, расслабиться, перекинуться в картишки, отвести душу и поругать наши дурацкие порядки, позволяющие преуспевать тем, кто того не заслуживает. А в Милане совсем другое дело. Никто не возражает, все улыбаются, извиняются, стараются понять тебя, твои стремления и желания, пытаются следовать твоим указаниям, но ничего из этого у многих из них не получается. Они просто не в состоянии: традиции так жестоко сковали все в театре, что они не могут разорвать эти стальные путы. Ничего нового они себе не позволяют…
– Но вот публика же оценила ваши новшества, – нетерпеливо перебил Шаляпина Владимир Васильевич.
– Публика – другое совсем. Она пришла отдыхать, получить удовольствие, публика не скована обручами привычных оперных шаблонов и штампов, как исполнители; она более открыта к новому, чутко откликается на все свежее и своеобразное…
Италия меня на руках носила, можно сказать, – продолжал Федор Иванович. – Почет и уважение, а приезжаю в Россию, показываю паспорт жандармам, они смотрят, и оказывается перед ними, несмотря на внешний барский вид, всего лишь выходец из крестьян. «Этот барин-то – из податного сословия», – думает какой-нибудь чин, и я не имею права голоса в России. Горький не понимает или делает вид, что не понимает, упрекая меня за покупку имения, но я твердо решил – так продолжаться не может, пусть хоть мои дети не испытывают унижений от моего крестьянского происхождения. Вот почему я в июне купил у Коровина за пятнадцать тысяч рублей пятьдесят десятин земли и лесишку, буду строить дом во Владимирской губернии, буду жить в собственном доме, большом, красивом, уютном, чтоб хватило на всю мою семью, чтоб можно было репетировать и никому не мешать. У меня, Владимир Васильевич, будет много детей, они ни в чем нуждаться не будут, как я… А место-то какое, красоты непомерной. В будущем мае приглашаю вас на новоселье, непременно приезжайте.
– В моем возрасте, Федор Иванович, так далеко не заглядывают, могу только обещать, но полностью одобряю ваше желание выйти из податного сословия, самого многочисленного и самого бесправного. Может быть, ожидаемый манифест царский даст им большую волю, улучшит положение крестьян.
– Но кто знает, Владимир Васильевич, что будет в этом манифесте? И почему я должен зависеть от прихоти этих господ? Они приходят на мои спектакли и хлопают от восторга, но как только я снимаю царские одежды Бориса или Грозного, я становлюсь для них бесправным червяком, приписанным к податному сословию, не имеющему голоса.