Залогом этой всемирности Пушкина является среди других его шедевров и «Медный всадник». Подлинный реализм сочетался в этой гениальной повести с глубоким символизмом. Только поверхностный натурализм боится символизма, как черт ладана. Но Пушкин, реалист из реалистов, не побоялся заговорить на таинственном языке, каким владели и другие величайшие реалисты древние трагики, Данте или Шекспир. С точки зрения натурализма и здравого смысла в «Медном всаднике» все неправдоподобно и странно. Но трагедия Антигоны[1087], нисхождение в ад поэта[1088] и призраки Эльсинора[1089], с точки зрения трезвого буржуа, сущий бред безумцев. Однако мы прекрасно чувствуем, что трагедии Софокла[1090], «Божественная комедия» и театр величайшего из драматургов открывают в самых смелых и загадочных символах не иллюзии субъективного идеализма, а подлинную, живую и безмерную в своей глубине реальность. То же самое мы видим и в «Медном всаднике». В этой удивительной повести поэт возвысился до такого синтеза, что мы как бы воочию видим всю историю человечества в едином мгновении. Нет, это уже не Петр I и не его медный кумир, и не бедный петербургский чиновник, а вечные противоречия исторической необходимости столкновение личности и Левиафана… Вслед за призраком «Медного всадника» возникают перед нами видения Наполеона, Робеспьера, Цезаря[1091]; мы чувствуем перспективу истории, трагедию социальной борьбы и могучих кормчих, которые направляют корабли на те или другие пути, угадывая историческую необходимость, угадывая судьбу своего класса и своей страны. И эта правда не вырвана поэтом из контекста истории, а раскрыта во всей ее глубине и сложности. «Медный всадник» многозначен и многомыслен, как терцины Данте, как все великие произведения поэзии.
Но в этой повести был не только глубокий мировой смысл, но и смысл биографический. В «Медном всаднике» заключена тема очень личная, связанная с самыми заветными мыслями и чувствами поэта.
X
Когда Пушкин вырвался из Петербурга под предлогом изучения на местах преданий о Пугачеве, он уже был полон творческих замыслов. Буря и мятущаяся Нева напомнили ему рассказы о ноябрьском наводнении 1824 года. Очень возможно, что именно в эту тревожную ночь в душе у Пушкина сложилась фабула «Медного всадника». Ведь он разлучался со своей Наташей, как с Парашей разлучался бедный Евгений. «Что, женка? Скучно тебе? Мне тоска без тебя. Кабы не стыдно было, воротился бы прямо к тебе, ни строчки не написав. Да нельзя, мой ангел, — взялся за гуж, не говори, что не дюж, то есть уехал писать, так пиши же роман за романом, поэму за поэмой. А уж чувствую, что дурь на меня находит, — я и в коляске сочиняю, что ж будет в постели?..» Его поездка по пугачевским местам была тороплива, он мало уделял времени на собирание устных преданий о Пугачеве, и совершенно очевидно, что он с нетерпением ждал возможности уединиться в своем Болдине, чтобы приняться за работу. Эта вторая болдинская осень также принесла богатую жатву.
В «Медном всаднике» Пушкин подвел итоги и творчеству, и жизни. В «Родословной моего героя» — пьесе, задуманной ранее, вероятно, как начало нового романа, — имеются строки, сближающие эту пьесу и с «Онегиным», и с «Медным всадником». Если социальная природа Онегина не та, что у Езерского[1092], и совсем не та, что у «бедного Евгения» в «Медном всаднике», зато все эти герои генетически связаны друг с другом, и сам Пушкин как будто разделяет их судьбу. Пережив вместе с Онегиным годы странствий, он уже мечтал о тишине и уединении: «Мой идеал теперь — хозяйка, мои желания — покой, да щей горшок, да сам большой…» А в черновиках «Медного всадника» есть строки, повторяющие тот же мотив и даже буквально в тех же выражениях: