Эти неожиданные мужицкие выражения «щей горшок, да сам большой», кажется, не случайно возникли в душе Пушкина осенью 1830 года, когда у поэта, несмотря на его положение жениха, было любовное увлечение крепостной девушкой Февронией Ивановной Виляновой. Согласно преданию, сохранившемуся до наших дней, Пушкин, все более и более «хладея» к барышне Гончаровой, мечтал жениться на этой полюбившейся ему крестьянке. И как раз в это время в рассказе «Барышня-крестьянка» Пушкин говорит о своем герое: «Романическая мысль жениться на крестьянке и жить своими трудами пришла ему в голову, и чем более думал он о сем решительном поступке, тем более находил в нем благоразумия…» К несчастью, теща и невеста перестали капризничать, и Пушкин опять оказался в положении жениха прелестной Натали. А между тем из этих двух девушек Феврония Ивановна была, кажется, более достойной поэта, чем Наталья Николаевна. Судя по сохранившемуся преданию о личности Виляновой, она была очень строга, умна, даровита и, хотя плохо писала, но читала больше, чем ее соперница, пела дивные старинные песни и сама сочиняла сказки.
Если мотив Параши, мотив тихого счастья был биографичен для Пушкина 1830–1833 годов, то не менее биографичен и другой мотив «Медного всадника» — мотив царя, который отнимает у него эту самую Парашу. Правда, по словам Пушкина, в Николае Павловиче было очень много от прапорщика и очень мало от Петра Великого, но высокая поэзия не повторяет буквально житейской прозы. Само собой разумеется, эта интимная автобиографичность, заключенная в «Медном всаднике», не составляет главного в гениальной повести, но указанные совпадения все-таки отметить необходимо.
20 ноября вечером Пушкин приехал в Петербург, но жены дома не застал. Она была на бале, кажется, у Карамзиных. Пушкин поехал за нею, сел в ее карету, и, когда Натали вышла с бала, она неожиданно для себя попала в объятия мужа. «Жена была на бале, я за нею поехал и увез к себе, как улан уездную барышню с именин городничихи», — писал поэт Нащокину.
Глава тринадцатая. ПОСЛЕДНИЕ ГОДЫ
I
Начало 1834 года ознаменовалось событиями мрачными и оскорбительными для поэта. Пушкин был, по свидетельству лиц, встречавших его тогда, очень задумчив и печален. Он, очевидно, находился под впечатлением запрета, который был наложен царем на публикацию «Медного всадника». В дневнике Пушкина, в записи 11 декабря 1833 года, мы находим такие строки: «Мне возвращен Медный Всадник с замечаниями государя. Слово кумир не пропущено высочайшей цензурою; стихи
вымараны. На многих местах поставлен (?) — все это делает мне большую разницу. Я принужден был переменить условия со Смирдиным[1094]».
А 1 января 1834 года в дневнике у Пушкина имеется следующая запись: «Третьего дня я пожалован в камер-юнкеры (что довольно неприлично моим летам). Но двору хотелось, чтобы Наталия Николаевна танцовала в Аничкове. Так я же сделаюсь русским Dangeau[1095]…»
В своих «Памятных заметках» Н. М. Смирнов писал в это же время: «Пушкина сделали камер-юнкером; это его взбесило, ибо сие звание, точно, было неприлично для человека 34 лет, и оно тем более его оскорбило, что иные говорили, будто оно было дано, чтобы иметь повод приглашать ко двору его жену…» Рассказывали, что друзьям пришлось чуть ли не отливать водою пришедшего в ярость Пушкина, когда он узнал о назначении камер-юнкером. А. Н. Вульф, бывший в Петербурге в феврале 1834 года, записал у себя в дневнике, что он нашел поэта «сильно негодующим на царя за то, что он одел его в мундир[1096]». Пушкин тогда же сказал, что «он возвращается к оппозиции». Все последние годы жизни Пушкин непрестанно чувствовал фальшь и нелепость своего камер-юнкерства. В 1836 году в статье о Вольтере[1097], иронизируя над его суетным желанием иметь камергерский мундир[1098], Пушкин писал: «К чести Фридерика II[1099] скажем, что сам от себя король, вопреки природной своей насмешливости, не стал бы унижать своего старого учителя, не надел бы на первого из французских поэтов шутовского кафтана, не предал бы его на посмеяние света, если бы сам Вольтер не напрашивался на такое жалкое посрамление…»