«...Ни одна минута, прожитая с тобой, – пишет ему Клюев 13 мая 1933 года, – не была нетворческой. Это давало мне полноту жизни и высшее счастье! Создавался какой-то таинственный стиль и времяпровождения, и речи, искусства и обихода. <...> В нашей дружбе я всегда ощущаю, быть может, и маленькое, но драгоценное зернышко чего-то подлинного и великого. <...> Вот почему вредно и ошибочно говорить тебе, что ты живешь во мне только как пол, и что с полом уходит любовь и разрушается дружба. Неотразимым доказательством того, что ангельская сторона твоего существа всегда заслоняла пол, – являются мои стихи, пролитые к ногам твоим. Оглянись на них – много ли там пола? Не связаны ли все чувст<во>вания этих необычайных и никогда не повторимых рун, – с тобой как с подснежником, чайкой или лучом, ставшими человеком-юношей?»
Все, что было в нем лучшего, вложил Клюев в своего питомца. Впрочем, в последние годы Анатолий стал явно сторониться Клюева – то ли тяготился этой связью, то ли чего-то опасался. Охлаждению их отношений способствовало отчасти и то обстоятельство, что Кравченко жил в Ленинграде (учился в Академии художеств), Клюев же оставался в Москве. Впрочем, их отношения не прерываются вплоть до ареста поэта в феврале 1934 года и продолжаются позже (в письмах).
В марте 1928 года выходит в свет последний прижизненный сборник Клюева «Изба и поле». В письме к М. Горькому (осень 1928 года) Клюев сообщал, что эта книга два года лежала в издательстве «Прибой», прежде чем была издана. «В книге не хватает девяноста страниц, не допущенных к напечатанию», – жаловался он М. Горькому. Сборник состоял из трех разделов («Изба», «Поле», «Урожай») и посвящен был «Памяти матери». В него вошли стихотворения Клюева 1908-1922 годов; все они печатались ранее, однако некоторые из них появились теперь в переделанном виде. В кратком авторском предисловии Клюев так формулировал свою «эстетику»: «Знак же истинной поэзии – бирюза. Чем старее она, тем глубже ее голубо-зеленые омуты. На дне их самое подлинное, самое любимое, без чего не может быть русского художника, моя Избяная Индия». А надписывая книгу П.Н. Медведеву, Клюев в привычной для него манере пояснял: «Изба и Поле как по духу, так и по наружной раскраске имеет много схожести с иконописью – целомудрие и чистота красок рождает в моем смирении такое сопоставление. В книге нет плоти как неизбежной пищи для могильного червя, но есть плоть серафическая, явственная в русской природе и неуязвимая смертью, так как и сама смерть лишь тридневное успение. Изба и Поле – щит, выкованный ангелами из драгоценной руды молитвы за тварь стенящую. Им обороняется моя душа от беса-мещанина, царящего в воздухе. Блаженна страна, поля которой доселе прорастают цветами веры и сердца милующего. Тебе, дорогой друг, преподношу я такой цветок!».
Несколько кратких отзывов о книге «Изба и поле», промелькнувших в ленинградской и московской печати, можно назвать недоуменно-раздраженными. Например, писатель Владимир Василенко пытался в «Известиях» окончательно похоронить Клюева: «Монашки и Миколы, – писал он, – лампадки и заутренние звоны, ангелы и богородицы ползут из его стихов, как насекомые из неопрятной постели. <...> Пускай всем этим создается и поддерживается особый, совершенно оригинальный «клюевский» стиль (имевший немало подражателей даже среди одаренных поэтов), но все это делает поэзию Клюева для нас чуждой, а его книге сообщает только историко-литературный, да, быть может, этнографический интерес».
Более разноречиво отозвалась критика на представление «Песни Солнценосца», положенной на музыку композитором А.Ф. Пащенко, в Государственной Академической капелле. «Героическая поэма для хора, соло и оркестра» была впервые исполнена 18 ноября 1928 года. «Музыка Пащенко на мою песню очень мне понравилась, – написал Клюев на программе концерта, – она, как ветер в деревьях, так необходима для моих стихов. Прекрасны и свежительны поцелуи ветра с деревьями». «...Произведение целиком доходит до аудитории, волнует и зажигает, – так велик заложенный в нем эмоциональный заряд», – писала 20 ноября «Ленинградская правда». Рецензент «Красной газеты» увидел в «Песни Солнценосца» «все признаки древнегреческой оды»: «Тут можно найти и следы сектантских апокрифов, и языческой мифологии, и областного, и северного наречия, и какие-то счеты с Бальмонтом: скрытый эстетизм и несомненную клюевскую «лукавинку» <...> И эта «исконно» русская вещь сделана как будто для европейской публики, вроде «Весны священной» Стравинского».
Зато еженедельник «Жизнь искусства» упрекал композитора за неудачный выбор текста и в прокурорском тоне тех лет отмечал, что образная символика Клюева, как и весь склад его поэтической речи, «ничего не имеют общего с идеями Октябрьской революции. Националистический душок с явной примесью церковно-мистических аллегорий в общем придают тексту – это надо прямо сказать – одиозный характер, тем более что мелкобуржуазное понимание революции сквозит в поэме на каждом шагу».