На первый взгляд, письмо Клюева опровергает свидетельство Ахматовой. В действительности противоречия нет. Письмо Клюева было написано, но не отправлено (в архиве Лозинского находится оригинал), и это наводит на мысль, что оно служило как бы распиской. Встревоженные проникшим в печать мнением о том, что Клюев не имеет отношения к акмеизму (и еще более – его собственными аналогичными заявлениями), руководители «Цеха», видимо, потребовали от поэта разъяснений, и притом – в письменном виде. Не желая открыто порывать с «Цехом», Клюев предпочел подтвердить свою принадлежность к нему. По всей вероятности, письмо Клюева предполагалось отправить в редакцию «Биржевых ведомостей» лишь в том случае, если бы разговоры о «заманивании» олонецкого поэта, обидные скорее для «Цеха», чем для него самого, продолжались публично. Этого, однако, не произошло, и письмо навсегда осталось в архиве Лозинского.
Итог кратковременного сближения Клюева с акмеистами тем не менее важен: общаясь с ними, олонецкий поэт (надо сказать, весьма восприимчивый к посторонним влияниям) уточняет свое отношение к поэтическому слову. Стремление к звучности, «чеканности», «материальности» стиха заметно окрашивает его художнические искания после 1912 года. Пластический элемент играет в его поэзии 1910-х годов (и позднее) не последнюю роль. И все же преодолеть «заветы символизма» Клюев полностью так и не смог. Тяготение к «несказанному», «невидимому» сохраняется в нем на долгие годы. «Мы любим только то, чему названья нет» – эта строчка из раннего стихотворения Клюева вполне выражает «тайную» суть его поэзии. Мировосприятие Клюева было и оставалось в основе своей религиозным, мистически окрашенным (хотя в сочетании с противоположным устремлением к «материальности» оно подчас как будто терялось).
В середине марта 1913 года Клюев покидает Петербург и до сентября 1915 года более не появляется в столице. Его отношения с петербургскими литераторами, в том числе и с «Цехом поэтов», на время затухают. Имя Клюева исчезает со страниц и обложек акмеистических изданий; ни Городецкий, ни Гумилев не откликаются на его новые сочинения. Издание книжки «Плясея» в «Цехе поэтов» также не состоялось. Не удивительно, что письма Клюева тех лет (например, к Брюсову, Миролюбову, Есенину) содержат горькие упреки в адрес Городецкого. «...Вот только Городецкий, несмотря на то, что чуть не собственной кровью дал мне расписку в братстве, – молчит и на мои письма ни гу-гу», – пишет он Миролюбову в конце 1914 года. Клюев пытался также возобновить отношения с Гумилевым. В октябре 1913 года он посылает ему «Лесные были» с дарственной надписью. Однако синдики «Цеха поэтов» не отзывались на послания Клюева; видимо, не могли простить ему его отречения.
Отдалившись от Блока и символистов, расставшись с акмеистами, Клюев еще более непримиримо относился к шумно заявлявшему о себе тогда футуризму. В его стихах и письмах 1910-х годов содержатся резкие выпады против Бурлюка, Маяковского, Северянина и др. Их творчество казалось Клюеву бездуховным, поверхностным, лживым, и поэт-крестьянин решительно отвергал его, как и эстетскую атмосферу литературно-артистических кабаре, где ему довелось побывать в 1912-1913 годах. Посетителей и участников тех знаменитых вечеров, всю петербургскую богему Клюев именовал не иначе, как «собачьей публикой» (по названию кабаре). «Я холодею от воспоминания о тех унижениях и покровительственных ласках, которые я вынес от собачьей публики», – писал он Есенину в августе 1915 года. Богема и футуризм были в глазах Клюева почти тождественны. «Я теперь узнал, – жаловался Клюев Блоку в ноябре 1913 года, – что к «Бродячей собаке» и к «Кривому зеркалу», и к Бурлюку можно приблизиться только через грех, только через грех можно сблизиться и с людьми, живущими всем этим». В автобиографическом стихотворении «Оттого в глазах моих просинь...» Клюев рассказывает, что – после того, как он «пропел» свои «Лесные были», – ему «в поучение» дали «пудреный том» Игоря Северянина, и «сердце поняло: заживо выгорят Те, кто смерти задет крылом». Конечно, разрушительный пафос футуризма, его «авангардизм», урбанизм, вызов традиционной нравственности, тяготение к заумному языку – все это было внутренне чуждо певцу «Матери-Жизни» и блюстителю «древних песенных заветов» (слова Городецкого), каким считал, верней, стремился утвердить себя Клюев.