Через несколько дней Клюева – неожиданно для него самого – переводят в Томск. «...Это на тысячу верст ближе к Москве. Такой перевод нужно принять как милость и снисхождение...» – замечает поэт в письме к Н.Ф. Садомовой 24 октября.
Верно. Но кто же помог Клюеву, кто оказал ему «милость и снисхождение» и продлил, в конечном итоге, его жизнь на несколько лет?
Существует несколько версий. Среди московских «радетелей» Клюева называют иногда М. Горького, иногда Крупскую... Маловероятно: эти люди уже не могли, да и не стали бы вступаться за Клюева – человека им во всех отношениях чуждого.
Н.Ф. Садомова рассказывала нам в начале 1970-х годов, что, получив первое нарымское письмо Клюева, она не медля бросилась к Н.А. Обуховой; показала ей письмо, попросила помочь. Обухова же рассказала об этом всесильному Ягоде, чей дом она время от времени посещала,* [Г.Г. Ягода был тесно связан с московским литературно-художественным миром, не в последнюю очередь – благодаря своей жене Иде Авербах, сестре Л.Л. Авербаха, генерального секретаря РАППа] а также Н.А. Пешковой («Тимоше»), снохе М. Горького и тайной пассии наркома внутренних дел. Очарованный пением Обуховой и, возможно, под воздействием Тимоши, Ягода якобы распорядился смягчить участь Клюева. Рассказ покойной Надежды Федоровны, при всем доверии к ее словам, произвел на меня в то время странное впечатление.
Перемещение Клюева в Томск в октябре 1934 года, – так казалось мне в течение долгого времени, – было вызвано, скорее всего, вмешательством местных властей, принявших во внимание возраст поэта и состояние его здоровья. 28 июля Клюев просил Садомову получить у профессора Д.Д. Плетнева медицинское свидетельство, дающее право на инвалидность второй группы, и упоминал при этом, что «многие по инвалидности второй группы совершенно освобождались». Привлекала к себе внимание и другая фраза июльского письма: «Местное начальство относится ко мне хорошо <...> Начальник здешнего ГПУ прямо замечательный человек и подлинный коммунар». Конечно, эти слова предназначались прежде всего для глаз цензора, но, быть может, и в них содержалась какая-то доля истины!
Однако знакомство с материалами клюевского «дела» в Томске, собранными Л.Ф. Пичуриным в книге «Последние дни Николая Клюева» (Томск, 1995), заставили меня взглянуть на эту историю другими глазами. Льву Федоровичу удалось выяснить, что 4 октября 1934 года из УГБ НКВД СССР была отправлена в Новосибирск телеграмма за №10715. Текст телеграммы не сохранился, однако не подлежит сомнению, что речь в ней шла о переводе Клюева из Колпашева в Томск. На другой день еще одна телеграмма: «Согласно дополнительного распоряжения НКВД поэта Клюева из Колпашево в г. Томск направьте не этапом, а спецконвоем». Не административно ссыльного, сказано в документе, а поэта. К этой детали, справедливо отмеченной Л.Ф. Пичуриным, следует добавить, что спецконвой, по сравнению с этапом, – огромное преимущество. Кто-то в Москве, да еще в УГБ НКВД, принял заботливое участие в судьбе Клюева. Кто бы это мог быть? Нельзя не признать: рассказанное некогда Надеждой Федоровной – вовсе не ошибка ее старческой памяти. Нечто подобное, по-видимому, и происходило.
Все это косвенно подтверждает и другая деталь. Клюева переводят в Томск в первых числах октября 1934 года. Между тем Особое совещание при Народном Комиссаре внутренних дел разрешило Клюеву «отбывать оставшийся срок наказания в г. Томске» лишь 17 ноября 1934 года (выписка из протокола, опубликованная Л.Ф. Пичуриным). Другими словами, ОСО оформляет задним числом принятое ранее решение. Кем и почему принятое? Более того: в краевое управление НКВД (Новосибирск) выписка поступает... лишь в июле 1936 года.
Все говорит о том, что вопрос о переводе Клюева в Томск решался «на самом верху» и необходимые для этого бумаги воспринимались и в Москве, и в Новосибирске как пустая формальность.
Перевод в Томск принес Клюеву лишь кратковременное, и притом, скорее, нравственное облегчение. «Я чувствую себя легче, – пишет он Н.Ф. Садомовой 24 октября. – Не вижу бесконечных рядов землянок и гущи ссыльных, как в Нарыме, и в Томске как будто потеплее, за заборами растут тополя и березы, летают голуби, чего нет на Севере». И все же поэт страдает от неустройства. Радость первых дней, вызванная сменой обстановки, быстро проходит; начинается тягостный повседневный быт. Поначалу поэт ночует в случайном пристанище. «Постучался для ночлега в первую дверь – Христа ради, – рассказывает он В.Н. Горбачевой 12 октября. – Жилье оказалось набитое семьей, в углу сумасшедший сын, ходит под себя, истерзанный. Боже! Что будет дальше со мной? Каждая кровинка рыдает».