Я тогда служила геологом в проектной конторе с неблагозвучным названием Ленгипроводхоз по адресу Литейный проспект, дом 37. Этот дом приобрел известность благодаря стихотворению Некрасова «Размышления у парадного подъезда». Однако наш Ленгипроводхоз, хоть и находился в том же доме, никакого отношения к знаменитому подъезду не имел. Входить к нам надо было с черного входа во втором дворе, миновав кожно-венерологический диспансер, котельную и охотничье собаководство. Мой отдел – «Водоснабжение и канализация» – занимал второй, третий и четвертый этажи жилого здания. В подъезде стояла ржавая детская коляска, из квартиры на первом этаже доносились детский вой и женский визг. На пятом этаже жил валторнист Сумкин с тремя кошками легкого поведения. Экзерсисы на валторне Сумкин начинал ровно в 8.30 утра. Так что если сотрудники, перепрыгивая через две ступеньки, неслись к себе на четвертый под победный трубный глас, на работу они опоздали, и товарищ Темкина из отдела кадров, с блокнотом в руках и змеиной улыбкой, уже дежурила на лестничной площадке.
Однако наш замызганный двор имел свою привлекательность – в нем имелся стол для пинг-понга.
Бродский жил на улице Пестеля, всего в двух кварталах от нашей шараги, и часто, во время моего обеденного перерыва, заходил ко мне на работу сыграть во дворе партию в пинг-понг.
Однажды, за несколько минут до перерыва, я услышала доносящиеся со двора раздраженные мужские голоса. Слов не разобрать, но кто-то с кем-то определенно ссорился. Я выглянула в окно, и перед моими глазами предстало такое зрелище. На пинг-понговом столе сидел взъерошенный Бродский и, размахивая ракеткой, доказывал что-то Толе Найману, тогда еще находящемуся в доахматовском летоисчислении.
Найман, бледный, с трясущимися губами, бегал вокруг стола и вдруг, протянув в сторону Иосифа руку, страшно закричал. С высоты третьего этажа слов было не разобрать, но выглядело это как проклятие.
Бродский положил на стол ракетку, сложил руки на груди по-наполеоновски и плюнул Найману под ноги. Толя на секунду оцепенел, а затем ринулся вперед, пытаясь опрокинуть стол вместе с Иосифом. Однако Бродский, обладая большей массой, крепко схватил Наймана за плечи и прижал его к столу.
Я кубарем скатилась с лестницы и подбежала к ним.
«Человек испытывает страх смерти, потому что он отчужден от Бога, – вопил Иосиф, стуча наймановской головой по столу. – Это результат нашей раздельности, покинутости и тотального одиночества. Неужели вы не можете понять такую элементарную вещь?» (Они всю жизнь были на «вы».)
Оказывается, поэты решили провести вместе этот день. Встретившись утром, они отправились на Марсово поле. Сперва читали друг другу новые стихи. Потом заговорили об одиночестве творческой личности вообще и своем одиночестве – в частности. К полудню проголодались. Ни на ресторан, ни на кафе денег у них не было, и поэтому настроение стало падать неудержимо.
В результате стали выяснять, кто же из них двоих более несчастен, не понят, покинут и одинок. Экзистенциальное состояние Бродского вошло в острое противоречие с трансцендентной траекторией Наймана, и во дворе института Ленгипроводхоз молодые поэты подрались, не в силах поделить одиночество между собой…
Стояла осень 1961 года. Бродский по целым дням не выходил из дома – взахлеб писал «Шествие». И нуждался в немедленных слушателях. Находясь на работе в двух кварталах от его дома, я была в любую минуту готова бросить проекты водоснабжения коровников и свиноферм и бежать к нему слушать очередную главу.
Иосиф звонил около двенадцати, за несколько минут до моего обеденного перерыва. Потом трубку брала его мама, Мария Моисеевна, и подтверждала приглашение: «Обязательно приходите, детка. Я как раз спекла пирог с грибами».
Обед затягивался на два часа. В заставленной книгами полукомнате я слушала, как гнусоватым, почти поющим голосом автор читал: