Внимание ко мне было огромным. Со мной буквально нянчились, хотя я совсем не была требовательной, наоборот, чувствовала себя неудобно, не знала, как спрятаться от потока посетителей, особенно в первые дни, когда на меня просто приходили посмотреть врачи, сестры из других корпусов госпиталя, какие-то летчики, военные. Лежала я в палате одна: в госпитале почему-то не было раненых женщин и девушек.
Палата была маленькая, в ней стояли только две кровати, очень чисто, уютно и даже с комфортом: стенной шкаф, картина на стене, соседняя постель накрыта тюлевым покрывалом (!), а мое покрывало — на спинке кровати: в приемные часы им прикрывались мои ноги; на окнах — белые промереженные занавески.
До войны здесь был дом отдыха военно-воздушных сил, так все и осталось. Оказывается, и сейчас в двух или трех корпусах отдыхали летчики, они-то и стали приходить ко мне. Повезло же мне, честное слово, на такое количество славных молодцов. Сестры и Галина Филадельфовна начали даже «устанавливать порядок», как-то регулировать эти посещения. А меня, честно говоря, они бодрили, заставляли подтягиваться, все время быть «в форме».
Вся эта уж очень чистая обстановка, режим, питание, уход после партизанских землянок и шалашей, после моих «обителей» на санях и телегах, на плетеных носилках, даже после Антолиного «рая» казались необычными, роскошными и, главное, незаслуженными.
Однажды, когда в очередной раз меня нужно было мазать желтой мазью с серным запахом, с банкой в руке пришла очень красивая высокая сестра, похожая на киноактрису. Посмотрев на мое тело и раны, она испугалась, поставила на тумбочку банку — и в дверь. В дверях она столкнулась с Галиной Филадельфовной.
— В чем дело? — строго спросила та.
— Я не могу к ней притрагиваться. Это невозможно!
От оскорбления и обиды я заплакала (в душе-то я понимала, что заразная, чесоточная, но обида от этого не уменьшилась).
— Ах, не можете? — вспыхнула Галина Филадельфовна. — Тогда убирайтесь!
Вот как, оказывается, она умела разговаривать, милая и мягкая Галина Филадельфовна!
Через несколько минут в палату вошла другая медсестра, маленькая, невзрачная, Шурочка Котова. Возмущенная поведением своей подруги, она сама чуть не плакала.
С тех пор я никогда больше ту красивую сестру не видела. Ежедневно меня натирала, намазывала, купала, кутала в простыни только Шурочка. Завернет меня поверх простыни пикейным покрывалом, возьмет на свои тонкие, казалось, слабые руки и несет, как ребенка, в санпропускник, размещавшийся в другом корпусе. Не несет, а прямо бежит мелко и быстро, цокая каблучками. Я боялась: вот-вот споткнется и упадет.
— Не бойся, — говорила Шурочка, — я не упаду, ты только держись крепче за шею и прижимайся ко мне, я знаешь какая здоровая? Ого-го! Не гляди, что маленькая. Да ты и не тяжелая вовсе. Знаешь, каких мужчин я ношу? В три раза тяжелее тебя.
Я тогда весила около сорока килограммов. Бывало, потрогаю себя за спину — торчит острый позвоночник, посмотрю в ручное зеркало — цыплячьи ключицы, обтянутые кожей.
Через неделю чесотка моя исчезла. Вот тогда-то, в основном, и начались блаженные дни «приемов» и посещений летчиков.
Мне сделали операцию. Как она не походила на ту, в лесу, хотя по сложности, надо полагать, была такой же. Это была реампутация; меня еще «укоротили» на десяток сантиметров.
Забавно было то, что на правой ноге оперировала Галина Филадельфовна, а на левой — какой-то другой хирург, мужчина.
Операция проходила под общим наркозом, который я почему-то переносила очень тяжело. А как же там, в лесу, когда меня просто держала Соня, распяв руки и придавив тяжестью своего тела?
…Меня привязали к столу, положили на лицо маску и сказали: «Вдохни в себя сильно, будет казаться, что задыхаешься, но это только кажется. Дыши, дыши смело, чем глубже, тем лучше». Я дохнула чем-то густым, тяжелым, сковывающим раза два или три. Мужчина-хирург задает вопросы: «Откуда ты? Где отец? („Где отец, где отец?“ — как эхом отзывается во мне.) Где мать? („Где ты, мама? Если бы я знала, где ты…“) Как тебя зовут?» — «Ада». — «Аделаида?» — «Нет, Ариадна». — «Гм, гм, Ариадна… Нить Ариадны… Это не ты дала нить одному парню, который заблудился в лабиринте?» — «Нет, не я. Какую нить?» — «Подрастешь-узнаешь». — «А как зовут парня?» — «Забыл, совсем забыл. Знаю только, что ты спасла его, дала ему клубок ниток, и он выбрался из лабиринта. („Лабиринт“, какое интересное слово! Откуда он взял его? Лабиринт…) Сколько тебе лет? Посчитай». («Ага, вот оно: я должна считать, сколько мне лет. Буду считать, конечно же, до восемнадцати, меня не обманешь») — «Раз… два… три… четыре… пять»…
Говорили, что эти «пять» я повторяла и повторяла. А потом уже, после операции, долго спала.