В памяти моей живет чувство благодарности и тепла к двум замечательным женщинам, Людмиле Васильевне и Вере Дмитриевне, хотя они тихо отошли от меня в сторону, как и я сама — от них, когда познакомилась с А. Ф. и В. М. Лосевыми и началась новая, самая главная и последняя страница моей пока еще длящейся жизни.
Шел январь 1943 года. Как я ждала именно этот сорок третий Новый год! Тоска брала — где мама? Как она? Срок ее кончается, но слухи ходят грустные — никого не выпускают из лагерей. Война, и все с этим примирились. Но моя душа не может смириться. Нет, не может быть. Где-то она там в своих мордовских снегах? Где?
Сидим при коптилке. Читать трудно — гаснет все время, но все равно читаем, записываем на каких-то случайных, откуда-то выдранных страничках, серая шершавая бумага, сразу видно — время военное. Глаза слипаются. Спать хочется, да, спать хочется. И вдруг открывается дверь в нашу комнату, и чей-то голос девчачий спокойно, но громко: «К Тахо-Годи приехала мать!» Ко мне! Мама! Не помню, как спустилась я вниз по нашей скрипучей лестнице (хорошо, что еще держится, не проваливается) и кинулась по снегу глубокому (нападал к ночи, и никто, конечно, не убирает, зачем?) к воротам — они настежь открыты, входи, кто хочешь. В такой снег никто и не пойдет, в городишке по домам, лучше в тепле заночевать. Господи, стоит в темноте кто-то, закутанный в платок серый, большой, за плечами мешок, рядом — тоже мешок. А снег все падает, и хлопья не тают, морозец, но по-нашему, алтайскому, нестрашный. Не помню, что кричала я, именно кричала, а не говорила, как будто боялась, что снег слова заглушает. Не помню, как бросилась к этой фигурке в сером платке, обнимаемся, плачем, и с места не двигаемся. А потом оглянулась — пустой, в сугробах полуночный двор. Чего же мы здесь стоим, схватила, потащила мешок, побежала, девочки бросились помогать; а я эту скорбную, одинокую фигурку по лестнице, в обнимку, вверх, не могу отпустить. Девчонки бегают, кричат весело, двери в комнатах соседних пооткрывались. «Приехала, приехала, — кричат, — мать приехала к Тахо-Годи». И уже чайник зашумел. Значит, дома, если считать наше убожество домом. Пусть хоть так — все-таки дом.
В Новый год, 1 января 1945 года, поздно вечером вспоминала я мамин приезд и нашу встречу, вспоминала, как всегда, сдерживая свои чувства ритмом и рифмой:
Да. Пришла и осталась со мной, с нами, в комнате, по-моему, седьмой. Семь — хорошее число. И началась новая жизнь, с мамой. А я еще завидовала девочкам, которые приехали сюда со своими матерями. Они привыкли, не расставались. А я не могу привыкнуть и счастлива особенно. И никогда не привыкну к такому счастью, даже когда буду каждое лето навещать маму уже во Владикавказе. Ждешь, ждешь приезда к ней, и от нее никак не оторвешься, не уедешь, и на всякие хитрости пускаемся с моей верной подругой Ниной. Уж она-то обязательно найдет выход (знакомств множество), и находит — пропуск на въезд в Москву продлен, еще можно опоздать, подумаешь — аспирантура. Но однажды опоздала и услышала строгий голос: «Что же это вы, сударыня, загуляли?» — профессор Алексей Федорович Лосев, чей телефон (Г-1–07–16) в моей крохотной записной книжечке, спуску не дает. С тех пор приезжала вовремя.
Идем мы с мамой, не мешкая, на следующий же день, в баню. Дорога длинная, тяжелая. Еще тяжелее выбраться живой, едва живой, но все-таки на ногах, из лагеря, да в войну. Нашлись добрые люди среди вольнонаемных врачей, все справки оформили как надо. Нормальному человеку и так видно — кожа да кости, вот-вот совсем «доходягой» станет, а там и в землю мерзлую (хорошо, если в землю). Но ведь в лагере, исправительно-трудовом (ИТЛ), — все ненормально. Темники, Потьма — мрак, тьма, темь. А закон соблюдается (все законники — великие фарисеи). Раз увели от маленькой дочери под Новый, тридцать восьмой, то выпустить в мир (раз судьба такая) тоже под Новый, сорок третий, хоть и мороз тридцать градусов, хоть и ночь, и волки воют — за ворота и прочь.