В числе тех, кого я здесь видел чуть ли не ежедневно, были и так называемые сутяги. Всю жизнь они только и делали, что вели тяжбы – с родственниками, с соседями, даже с людьми, попавшимися на их жизненном пути совершенно случайно. Для них судебные учреждения стали чем-то вроде клубов. Здесь они встречались со знакомыми, судачили, узнавали новости. Один из таких сутяг, с очень характерной для него фамилией, Прицепкин, превратил сутяжничество в своего рода профессию, приносившую ему регулярный доход. Плешивый, с морщинистым лицом и гнилыми зубами, он ходил по базару и выискивал себе очередную жертву. Нацелившись на какую-нибудь торговку погорластее, он подкрадывался к ней, склонялся к уху и шептал гнуснейшую гадость. Торговка вскакивала, как ошпаренная, и принималась на весь базар облаивать его. «Господа, – обращался Прицепкин к окружавшим их людям, – вы слышите, как она меня оскорбляет? Будьте свидетелями». И подавал на торговку в суд. Базар находился в участке мирового судьи Буряковского. К нему-то и поступало дело. У Буряковского был свой метод вести такие дела. Он говорил тяжущимся: «Я ухожу и вернусь через десять минут. Чтоб вы за это время на чем-нибудь сошлись. Не сойдетесь, обоим хуже будет». Обычно Прицепкин запрашивал с обидчиц от пятнадцати до двадцати рублей. Начинался торг, в конце которого сходились на пяти или семи рублях. «Вот и молодцы, что поладили», – говорил судья, довольный своим методом примирения сторон. Прицепкин клал в портмоне деньги и отправлялся с обидчицей в ближайший трактир пить мировую. Там, за отдельным столиком, торговка вполголоса высказывала ему все известные ей бранные слова. Прицепкин слушал, сочувственно кивал головой, даже поддакивал своей собеседнице и пил за ее здоровье.
Как Прицепкин вызывал торговок на оскорбление, знал весь город, в том числе и судья Буряковский. Тем не менее Прицепкин неизменно выигрывал дело. В кругу своих приятелей судья говорил: «Знаю: он мошенник. Но что шепчет этот мошенник торговке на ухо, никто не слышит, а как торговка кроет его последними словами, слышат все. Представьте, что я отказал бы плуту. Он передаст дело в съезд мировых судей. А там, приняв во внимание показания свидетелей, мое решение, как пить дать, отменят. Зачем же мне терять репутацию справедливого судьи?»
Через каждые два-три дня отец спрашивал меня: «Ну, Митя, как идут твои дела?» – «Все так же, – отвечал я. – Снимаю копии». Отец говорил: «Гм…» – и задумывался. Видимо, он все-таки недоумевал, как это могло получиться, что меня, изучавшего геометрию с алгеброй, естествознание и всеобщую историю, ни в чем больше не используют, как только в писании копий. Вначале он о Севастьяне Петровиче говорил: «Чудный человек, чудный!» Теперь, со свойственной ему особенностью переходить от восхищения к брани, раздраженно восклицал: «Черт бородатый! Будто не может посадить на что-нибудь посерьезней!» Я объяснял, что ничего более серьезного там нет. Тимошка повестки пишет, Касьян сидит на входящих и исходящих и подшивает бумаги к делу, Арнольд Викентьевич стучит на машинке. Вот только Севастьян Петрович ведет более серьезную работу – записывает в протокол все судопроизводство, но Севастьян Петрович не в счет: он – начальство. Вероятно, отец вспоминал, что и сам он, прослужив в канцелярии десятки лет, занимается тем же, чем и шестнадцатилетний недоучка Касьян: регистрирует бумаги и пришивает их к делу. Вздохнув, он переводил разговор на что-нибудь другое.
Двадцатого числа Севастьян Петрович вынул из шкафа железную кружку и, похожий на крестьянина, собирающего подаяния для погорельцев, отнес ее в кабинет секретаря. К концу занятий мы поодиночке заходили к нашему страшному, сделанному из папье-маше начальнику и получали жалованье и братские. Братские – это содержимое кружки. Оно делилось между Арнольдом Викентьевичем, Касьяном, Тимошкой и мною пропорционально получаемому жалованью. Пошел и я. Секретарь придвинул ко мне мертвым пальцем кучку серебряных монет и сказал:
– Возьмите. Старайтесь.
Это были братские. Потом, отдельно, он выдал жалованье и велел расписаться.
Когда я вернулся в канцелярию, Арнольд Викентьевич возбужденно спросил:
– Сколько братских?
Я сосчитал:
– Два рубля семьдесят копеек.
Лицо у Арнольда Викентьевича сморщилось в брезгливую гримасу:
– Какая подлость! Обкрадывать нищих! У этой мумии двухэтажный дом, он один получает жалованье вчетверо большее, чем я, Митя, Касьян и Тимошка, взятые вместе, и вот – не стесняется каждый месяц воровать из наших братских по пятнадцать-двадцать целковых! Какая подлость!
Севастьян Петрович покраснел, потупился и тихо сказал:
– Да ведь кто знает, сколько было в кружке? Может, это и не так…
– Я знаю, я! – стукнул Арнольд Викентьевич кулаком себя в грудь. – Все, что вы бросали в кружку, я вот на этом листке отмечал. Все, до гривенника! Шестнадцать рублей украл в этом месяце, чтоб ему подавиться ими!..
Касьян обиженно заморгал безресничными красными веками:
– Это он и мою трешку захарламил… Опять без штиблет остался…