– Ничего, говори, не смертельно болен. Говори.
Мне жалко было старика, но боязнь, что темные силы и на этот раз одолеют Павла Тихоновича, заставила меня не посчитаться с болезнью. Я рассказал, что знал. Севастьян Петрович слушал и вздыхал.
– Что ж тебе посоветовать? – сказал он, как мне показалось, уклончиво. – Пусть твой Курганов напишет нашему секретарю официальный запрос, почему до сих пор… – Он не договорил и махнул рукой. – Да нет, ничего из этого не выйдет: не захочет он обострять отношения с судьей Понятовским, сошлется на какую-нибудь формальность…
– Севастьян Петрович, в чем же дело? – воскликнул я, теряя терпение. – Почему они не передают жалобу, почему?! Я уверен, что вы знаете… Не доверяете мне, да?..
– Что же я могу знать, – забормотал старик. – Ничего я наверняка не знаю… А наше дело – держать язык за зубами… Это, брат, суд: зацепят тебя – и вертись на крючке до смерти. – Но тут старика вдруг прорвало. – «Почему, почему»! – сердито закричал он. – Потому, что ждут другого состава судей!.. Чувствует Понятовский – неправильно решил дело, ну и опасается, что мировой съезд отменит его решение. А попадет дело к приятелям Понятовского – те не подведут.
– Так это же подлость! – крикнул я в свою очередь.
– Считай, как знаешь, – буркнул старик.
Домой я шел в том тяжелом состоянии, которое не раз овладевало мной и прежде. Мне все казалось гадким, омерзительным, бессмысленным, мучительно противоречивым. Я старался связать концы с концами и приходил в отчаяние, не находя ответа на мучившие меня вопросы. А вопросов было тысячи, они сверлили мой мозг, мою душу. Чтоб впасть в такое состояние, нужен был толчок. А тогда уж нахлынут вопросы за вопросами. Таким толчком сейчас был мой разговор с Севастьяном Петровичем. Я знал, что это человек с мягкой, деликатной душой, неспособный отвечать на зло злом, робеющий перед всяким проявлением наглости и хамства. Как же мог он отдать всю свою жизнь службе в таком нечестивом учреждении, как суд? Разве не лучше было бы пахать землю или таскать в порту мешки с мукой? Или вот священник, который приводит в суде людей к присяге: он же знает, что суд – это наказание, сопротивление злу – как же он может помогать этому суду, если Иисус Христос учил: «Не противьтесь злому. Но кто ударит тебя в правую щеку твою, обрати к нему и другую. И кто захочет взять у тебя рубашку, отдай ему кафтан»? Или, например, доктор Корнеев: он читает в коммерческом клубе публичные лекции на темы: «Альтруизм и эгоизм», «Свет и тени нашей жизни», с горечью говорит о Беликове и Ионыче – как же может он предупреждать через горничную своих пациентов, что за визит следует платить не меньше трех рублей? Или местный поэт Карпинский: в стихах, которые печатает наша газета в воскресном приложении, он воспевает «тихие струны светлой души» и «белые венчики голубиц-невест» – как же может он обзывать в ресторане официантов хамами и требовать, чтобы они называли его «ваше высокоблагородие»? В чем же смысл жизни вообще, если все так пошло, гадко, мелко и запутанно, если тех, кто против этого восстает, кто пытается все это распутать, ссылают в тюрьмы, казнят?
На другой день я опять пошел к Севастьяну Петровичу. Круглая седенькая старушка сказала, что «у Севушки температуры, слава богу, сегодня уже нет», и проводила меня в «зал». Севастьян Петрович сидел у окна, в глубоком кресле, с книжкой в руке. Длинный халат, пышные волосы и большая борода делали его похожим на нашего соборного дьякона. Он снял очки и кивнул на книгу:
– Мучитель. И героев своих вымучивает, и читателя, и самого себя. Истинный мучитель.
– О ком это вы? – спросил я.
– О Достоевском. Великий был писатель, но страшный. Вот не могу дочитать его «Преступление и наказание». Терзатель душ человеческих.
Занятый своими мыслями, я тут только заметил, что все стены комнаты были в книжных полках.
– Вы много читаете? – спросил я.
Он показал рукой на книги.
– Все читал. А иное и по два-три раза. Мельникова-Печерского люблю: «В лесах» да «На горах». Обши-ирное чтение!.. В зимние вечера только подливай в лампу керосину. Соловьева Всеволода Сергеевича с большим увлечением читаю. «Жених царевны», «Сергей Горбатов», «Юный император» – одно интереснее другого. А «Камо грядеши?» Сенкевича Генриха! Я своей Настасье Петровне даже вслух читал. На десять вечеров хватило. Сейчас «Ниву» с приложением получаю. А выйду на пенсию, времени свободного прибудет – тогда можно и «Родину» выписать. К «Родине» тоже интересные приложения дают.
– Севастьян Петрович, вот вы перечитали сотни книг, скажите, в чем же смысл жизни? – с болью в голосе спросил я. – Зачем мы живем? Зачем вы, прожив такую большую жизнь, исписали в суде пуды бумаги?
Севастьян Петрович вскинул голову, в его маленьких добрых глазах я увидел испуг.
– Ты… ты меня про это не спрашивай, – прошептал он побелевшими губами. – Я про это не знаю… Я про это знать не хочу…