В начале 1894 года Гоген получил, наконец, от орлеанского нотариуса тринадцать тысяч франков своего наследства. Он расплатился с долгами, которые с каждой неделей росли, послал полторы тысячи франков Метте и дал также немного денег Жюльетте Юэ. Жюльетта, хотя и родила от Гогена дочь Жермену[150], отказалась жить с художником, опасаясь, в простоте душевной, что он по праву отца отберет у нее дочь. Это также оскорбило Гогена, и, возможно, мулатка никогда не появилась бы на улице Верцингеторикса, если бы не поведение Жюльетты, которая, кстати сказать, ревновала Гогена к яванке. Однажды, когда маленькой швейке пришлось зайти в мастерскую Гогена, она не выдержала и стала осыпать Аннах оскорблениями. «Будь у меня под рукой мои ножницы!» — кричала она.
«Скопидомничать нам нечего», — писал Гоген Монфреду. Жизненный опыт ничему его не научил. Он сорил деньгами, помогал всем, кому мог, Леклерку, Морису, чете Молар. Когда бельгийская группа «Свободной эстетики», сменившая в этом году «Группу двадцати», пригласила его участвовать в февральской выставке в Брюсселе, Гоген повез на ее открытие в королевском Музее изящных искусств 17 февраля Жюльена Леклерка и провел с ним в Бельгии шесть дней. Они побывали в Брюгге, чтобы посмотреть картины Мемлинга («Какое чудо!»), в Антверпене, чтобы посмотреть Рубенса. Разыгрывая роль непризнанного, непонятого гения, Гоген у картин, выставленных группой «Свободной эстетики», изрекал категорические суждения, негодуя против «хитрецов», которые ремесленной ловкостью, поверхностным изяществом вводят публику в заблуждение относительно своих подлинных достоинств. «Выходит, эти люди знают все и не могут создать произведение искусства?» — удивленно спрашивали его. «Нет, — отвечал Гоген, — эти люди не знают всего, вернее, они не знают ничего, раз они не могут создать произведение искусства».
Гоген никогда не отличался покладистым нравом. Теперь его характер стал еще трудней, подозрительность росла. Некоторые друзья, в частности Серюзье, жаловались на его резкое обхождение.
Гоген бродил по Парижу. Он прожил в нем уже около восьми месяцев, и столичная среда, которая никогда ему не нравилась, начала его утомлять. Он вообще с трудом привыкал к ней заново. Ему все время было не по себе, он чувствовал себя выбитым из колеи. Каждую минуту он уносился мыслью далеко от этих улиц и домов. Он написал одну из лучших картин своей таитянской серии — сцену с громадным идолом — «Махана но атуа» («День божества»)[151]. А для издания «Оригинальный эстамп» выполнил литографию с «Манао тупапау»[152]. «Побывать бы нам еще раз на семнадцатой параллели…»
В апреле, прекратив свои приемы, Гоген уехал в Бретань с Аннах и ее обезьянкой. Он надеялся, что «страна печали», как когда-то, по-братски приютит его.
Прошло почти четыре года с тех пор, как Гоген в последний раз жил в Бретани. За эти четыре года произошло много перемен. Дела Мари-Жанны Глоанек процветали, и она выстроила на центральной площади Понт-Авена большую комфортабельную гостиницу[153]. Сатр с прекрасной Анжелой переехал в Конкарно. Из группы художников, когда-то окружавших Гогена, в Понт-Авене остался один Журдан — он женился на трактирной служанке, с которой прижил ребенка, а в Ле Пульдю — Филижер и Море.
Гоген рассчитывал остановиться в Ле Пульдю у Мари Куклы. Но она в минувшем ноябре, покинув Гран-Сабль, перебралась со своим очередным дружком в поселок Моэлан, на дороге в Понт-Авен. Это не просто нарушило планы Гогена, но и нанесло ему жестокий удар. Он мечтал снова поселиться в стоящем на отлете трактире, который он расписал и украсил своими работами. Впрочем, он решил непременно вернуть себе работы, которые остались у Мари Анри.
Гоген ненадолго воспользовался гостеприимством польского художника Слевинского, с которым подружился перед отъездом на Таити, когда жил на улице Гранд-Шомьер. Слевинский приютил Гогена на вилле в Нижнем Ле Пульдю. Потом Гоген снова вернулся в Понт-Авен к Мари-Жанне Глоанек и в то же время снял мастерскую в Лезавене.
Он снова начал работать, писать пейзажи. Но Бретань не вызывала в нем былого вдохновения. Его бретонские пейзажи[154] пылали экзотическими красками. В Понт-Авене угадывалась Матаиеа. Более того, как и в Париже, Гоген отворачивался от местных сюжетов, чтобы по памяти писать сцены таитянской жизни[155].