Здание на улице Верцингеторикса выглядело убого и на первый взгляд довольно необычно, главным образом, вероятно, из-за того, что при строительстве его был использован купленный по дешевке материал, из которого были сооружены павильоны Всемирной выставки 1889 года, — после ее закрытия они пошли на слом. Дом стоял посреди мощеного двора, где росло одно рахитичное деревцо. Двор был обнесен оградой, а вдоль нее громоздились мраморные и каменные глыбы, частью обтесанные, частью еще нетронутые, которые принадлежали скульпторам, работавшим на первом этаже. Мастерская Гогена помещалась наверху. В нее вела наружная лестница, которая переходила в деревянный балкон, идущий вдоль фасада. В конце балкона находилась маленькая дверь в мастерскую — ее стекла Гоген расписал таитянскими мотивами и на одном из них сделал надпись: «Здесь занимаются любовью» («Те фаруру»)[148]. Открыв дверь, посетитель попадал в темное помещение. Слева находилась узкая комната, где стояла железная кровать. Сделав еще несколько шагов и приподняв портьеру, посетитель оказывался уже в мастерской, которую освещало большое окно, выходившее в садик.
Мастерская, обставленная на скорую руку, но при этом довольно причудливо — большой фотографический аппарат на треножнике соседствовал здесь с мольбертом, пианино с ветхим диванчиком, — производила несколько странное впечатление. На стенах, выкрашенных желтым хромом, Гоген развесил часть своих таитянских работ, рядом с ними рисунки Редона, натюрморт Сезанна, две картины с «Подсолнухами» Ван Гога и его же пейзаж в лиловом, японские эстампы, репродукции с картин Кранаха, Гольбейна, Боттичелли, Мане, а между ними разместил оружие — бумеранги, копья, кастеты — и полинезийские музыкальные инструменты из красноватого, черного или оранжевого дерева. На камине розового мрамора, рядом с обломками таитянских скал, были разложены ракушки из южных морей. Этот художественно-экзотический ансамбль дополнял последний штрих — Гоген жил в мастерской с цветной женщиной, приземистой, похожей на обезьяну мулаткой с острова Ява, по имени Аннах, которая всюду появлялась с маленькой мартышкой, откликавшейся на кличку Таоа.
Гоген создал вокруг себя эту довольно-таки театральную обстановку по той же причине, по какой вырядился в костюм, в котором, по словам одного из его знакомых[149], он «походил не на величавого мадьяра или Рембрандта, а, скорее, на конферансье из какого-нибудь ревю». Гоген хорохорился, бросал вызов, разыгрывал роль. Он устраивал приемы. У него был свой «день» — четверг. Работал ли он? Нет, мало. Написал несколько портретов — яванку Аннах, обнаженную, в кресле, автопортрет и, наконец, по фотографии, портрет матери, воспоминание о которой всегда преследовало его в критические минуты жизни. В эту зиму 1893/94 года Гоген был похож на человека, который оскорблен в своей вере и теперь сыплет богохульствами. Цинична была надпись на двери его мастерской. Цинична связь с яванкой — таким образом он оскорблял то, что прежде любил. Но это был цинизм человека в смятении, человека, у которого отняли смысл жизни и который чувствует, что оборвались все его связи с миром, где он прежде существовал.
На четвергах Гогена собирались Морис, Леклерк, Серюзье. До середины января приходил Монфред, намеревавшийся уехать в Алжир. Заходил Шуффенекер, а также Максим Мофра — художник, с которым Гоген когда-то встречался в Бретани и который теперь жил на Монмартре. Наряду с соседями Гогена, композитором Уильямом Моларом и его женой, скульпторшей Идой Эриксон, здесь бывали: молодой скульптор Аристид Майоль и испанец Пако Дуррио, виолончелист Фриц Шнеклюд, портрет которого написал Гоген, более или менее нищие литераторы, вроде Габриэля Рандона, впоследствии прославившегося под псевдонимом Жан-Риктюс. Время от времени появлялись здесь Дега и Малларме. На этих вечерах, которые обычно затягивались далеко за полночь, яванка Аннах подавала гостям чай с маленькими пирожными.
Гости музицировали. Читали стихи. Разыгрывали шарады. Иногда выступала испанская танцовщица. Гоген, продолжавший работать над «Ноа Ноа», читал отрывки из своей книги. Впрочем, ему довольно было любого повода, чтобы начать вспоминать свое пребывание на Таити. Это были воспоминания о безоблачном, ничем не замутненном счастье. Рассказывая, художник все больше воодушевлялся, говорил все более проникновенным голосом. Перед лицом европейского общества, которое он проклинал и громил и которое в его глазах было виновно в том, что в нем нет достойного места художнику, а следовательно, оно «преступно и плохо организованно», Гоген с тоской воскрешал образ счастливых островов…