«То, что ты мне сообщаешь, совсем не весело, — тотчас ответил ей Гоген, — и если бы не смерть дяди, наверное, я не мог бы ничего организовать без гроша денег, и вся моя работа оказалась бы втуне. Но оставим это. Благодаря смерти дяди все устроится… А поскольку у тебя есть немного свободного времени, — добавлял Гоген, — почему бы тебе не приехать в Париж с малышом Полем, ты бы здесь немного отдохнула, а я был бы счастлив тебя обнять… Я почти совсем оборудовал мастерскую, так что тут не будет ни затруднений, ни расходов, и вообще полезно во всех отношениях. Если ты раздобудешь денег на поездку, мы сможем их вернуть самое позднее через два месяца. В доме здесь живут две датчанки, твои знакомые, так что найти ночлег для ребенка не составит труда. Мы сделаем кое-какие полезные визиты и впоследствии пожнем плоды этих небольших трат. Не начинай выдвигать всевозможные возражения и делать подсчеты, постарайся устроить все дела и ПРИЕЗЖАЙ как можно скорее».
Гоген напрасно огорчался из-за датской выставки. Она открылась 26 марта — на ней было представлено около пятидесяти его работ.
В тот же самый день в Копенгагене открылась «Мартовская выставка», на которую Метте также дала семь полотен и пять керамических произведений. Благодаря поддержке Эдварда Брандеса и «Политикен», в которой в день вернисажа была опубликована большая статья, выставка имела необычайный успех. (Журналист газеты «Копенгаген» предсказал это еще 25 марта: «Завтра вечером имя Гогена будет у всех на устах».) Ее посетили десять тысяч человек, и вся пресса — и рассыпавшаяся в похвалах, и резко критиковавшая выставку — ее обсуждала. «Ни сантима», — утверждала Метте. Неужели она забыла, что в результате двух выставок продала семь картин и пять керамических работ? Нет, она отнюдь не забыла об этом и в письме от 15 сентября признавалась Шуффенекеру:
«Поль написал мне письмо, в котором спрашивает, не могу ли я прислать ему немного денег. К сожалению, несколько сотен крон, что я выручила — я продала на выставке старые работы, — ушли на разные непредвиденные или, вернее, предвиденные траты. Эмиль кончил коллеж, этому великану нужна была одежда и т. д., и я, конечно, осталась без гроша… А он еще просит вдобавок раздобыть денег на поездку в Париж!.. Если ему хочется нас видеть, он знает, где нас найти! Я не ношусь по белу свету как угорелая!»
После смерти дяди Зизи все мысли Метте были заняты только одним наследством, которое должен получить ее муж. Она писала ему письмо за письмом, требуя половины денег. Тщетно Гоген объяснял ей, что он будет введен в права наследства не раньше, чем через несколько недель, она осаждала его требованиями, чтобы он немедленно выслал ей ее долю, и упрекала, что он не сделал этого до сих пор. Она не хотела слушать никаких разумных доводов.
«Он вернулся таким же, каким уехал, — писала она в письме к Шуффу, — закосневший в самом чудовищном, зверином эгоизме, в моих глазах неслыханном, непостижимом. Нет, Шуфф, на него нет никаких надежд! Он всегда будет думать только о себе, о своем благополучии и в восторге созерцать собственное великодушие!.. Да, на этот раз я возмущена… Можете ли вы представить себе отца, который ничего — ничегошеньки не чувствует! Уверена, умри мы все на его глазах, это его тоже ничуть не растрогает! Какое счастье, что я окружена любящей семьей и не знаю иных печалей, кроме заботы о завтрашнем дне да еще одной, правда, очень горькой, что отец моих детей не любит меня».
Какое бы чувство ни двигало Метте, она, вероятно, по временам все-таки сознавала, что ее позиция недостаточно убедительна. «Обещайте мне, что не покажете мое письмо ни одной живой душе», — просила она Шуффа в постскриптуме к этому письму.
Гоген попросил Метте вернуть ему таитянские картины, которые были ему нужны для выставки. Датчанка не торопилась исполнить его просьбу. Когда же наконец после многих писем Гоген получил свои картины, он недосчитался двух, причем из самых лучших — Метте продала их Брандесу. «Будь любезна сообщить мне, что с ними сталось», — писал Гоген. В нем пробудилось недоверие к жене — неужели жена «лукавит»?