Вероятно, необычная униформа и медаль на груди Авельянеды ввели их в заблуждение — ведь оставалось только гадать, какими представляли себе Ленина новоиспеченные мадридские пионеры. Но едва первые малыши поравнялись с повозкой, стриженый фалангист оторвался от книжки и наставительно произнес:
— Это не Ленин, дети! Это враг мирового пролетариата.
Услышав это, одни еще бежали по инерции, другие сразу остановились, как подстреленные. Мгновение спустя запыхавшаяся учительница, со страхом поглядывая на повозку, уже отчитывала ошарашенных сорванцов, а те, все еще не веря, теребя в руках концы пионерских галстуков, смотрели диктатору вслед. Авельянеда улыбнулся и помахал ребятишкам рукой.
Миновали ажурное здание, в котором в давние времена помещался центральный клуб черногвардейцев. Круглая башенка, где любил сиживать Роха, была начисто снесена снарядом. Закопченные стены приняли цвет униформы тех, кто когда–то устраивал здесь шумные кутежи. Пожар, впрочем, лизнул здание только снаружи: сквозь разбитые окна была видна нетронутая обстановка. Пожилой задумчивый дворник сметал осколки стекла, царапая мостовую жесткой проволочной метлой. На повозку он не обратил никакого внимания.
Мысли Авельянеды еще витали вокруг столиков кафе «Робеспьер», когда впереди, со стороны Королевского собора, послышалась мелодия скрипки. Он сразу узнал ее, потому что за годы странствий по городам научился отличать ее по голосу, тону и той едва уловимой фальши, что крылась в дешевых струнах, от тысячи других скрипок. Мелодия была печальной, она медленно возносилась к верхушкам деревьев, плавно покачивалась над ними, а затем опадала, чтобы через минуту возобновить свой траурный полет.
Сегундо стоял на невысоком парапете между церковной оградой и памятником Горацио Паскуалю (вернее, тем, что от него осталось — от памятника уцелели лишь мраморный пьедестал с золочеными буквами и две бронзовые стопы, тускло блестевшие на срезе). На скрипаче был его обычный задрипанный пиджачок, чужие, узковатые брюки в светлую полоску и рваные коричневые сандалии, каких он отродясь не носил. С того дня, когда они виделись в последний раз, он порядочно исхудал, но был, кажется, невредим, если не считать забинтованной головы. По тому, что у ног его не стояло ни шляпы, ни ящика, а сам он не выразил при появлении повозки ни малейшего удивления, Авельянеда заключил, что Сегундо ждал его — каким–то чутьем догадался, что катафалк проедет именно здесь. Однако, увидев слезы на глазах скрипача, он удержался от радостного приветствия, которое едва не сорвалось с его губ, и сердито воскликнул:
— Чего ревешь, старый хрыч?
Сегундо вытер слезы рукой — той самой, в которой держал смычок, будто хотел извлечь ноту из собственного лба — и жалобно отозвался:
— Простите! Очень грустно, сеньор!
— Играй, Сегундо! Играй! — приказал Авельянеда и отвернулся, чтобы, чего доброго, самому не распустить нюни.
Повозка продолжила движение вперед, а скрипка Сегундо — свое печальное восхождение. Звуки ее почти касались неба, фальшиво и нежно — до того, что диктатору вдруг стало невмоготу.
— Эту гадость сыграешь у себя на похоронах! — рявкнул он, поворотясь, и погрозил скрипачу кулаком.
Повозка уже удалялась, когда Сегундо крикнул вдогонку:
— Я вас не бросил, сеньор! Я был в тюрьме! Меня арестовали как бродягу! — размахивая смычком и едва не падая с парапета, он кричал что–то еще, но остальное уже нельзя было расслышать.
— Знаю, Сегундо, — пробормотал Авельянеда. — Знаю.
Фалангисты наблюдали эту сцену с неудовольствием, но говорить ничего не стали. Они лишь переглянулись, снисходительно хмыкнули и снова уставились в свои книжки.
Погромыхивая на булыжной мостовой, миновали похоронное бюро, у входа в которое стояло десятка полтора новых неструганых гробов, с какими–то загадочными цифрами, вырезанными на крышках. На одном, поджав ноги, сидел жуликоватого вида мальчик в обтерханных штанах и ел суп, причем в качестве миски он использовал выдолбленное донышко тыквы. На повозку мальчик посмотрел с любопытством, но без удивления — видимо, не знал, кого это везут, или же был просто равнодушен к политике.