Когда повозка въехала на площадь, по толпе прокатился легкий гул, который волнообразно достиг ее окраин и по инерции выплеснулся в проулки. Гул, однако, сразу затих, и было слышно только, как тысячи дыханий повернулись от Каса–де–ла-Панадерия к улице Сьюдад—Родриго. С этой секунды, как показалось Авельянеде, ослам уже не требовалось усилия, чтобы катить повозку вперед — подобно лодке, она двигалась под напором человеческих взглядов, при этом сам он выступал в качестве паруса.
У эшафота повозка остановилась, и фалангисты, спрятав свои книжки, помогли ему спуститься на мостовую.
— Запомни: Педро Кальдерон, — шепнул он белобрысому. — «Сонеты». Изысканная вещь!
Тот недовольно нахмурился, но снова промолчал: момент, что ни говори, был слишком ответственный.
Помочь себе взойти на помост Авельянеда, впрочем, не дал. Застегнув верхнюю пуговицу кителя, он отстранил конвоиров и, стараясь держаться как можно более прямо, шагнул наверх, туда, где блестела всеми своими винтами взведенная гильотина. Эта штука вот–вот должна была отправить его к звездам. То была простейшая модель космического корабля: дерево, нержавеющая сталь, ремни для крепления пилота. Вид ее пока не вызывал в нем ни малейшего опасения — скорее любопытство, но уже вполне физиологического свойства.
За гильотиной стоял тщедушный палач — лопоухий парень в простой крестьянской рубахе навыпуск и сильно выгоревших на солнце подвернутых штанах, из которых торчали босые белые ступни. Авельянеда поразился его молодости — упругое, глянцевое, лишенное растительности лицо палача не так давно познакомилось с бритвой. Очевидно, по замыслу организаторов он должен был символизировать «молодую Испанию приносящую на алтарь Революции пороки прошлого» или что–нибудь в этом духе. Увидев свою жертву, он улыбнулся — не плотоядной ухмылкой опытного декапитатора, жаждущего поскорее оттяпать голову тирану, а робко, почти боязливо, будто извиняясь. Не похоже было, что паренек в восторге от возложенной на него почетной обязанности. Быть может, он находился здесь не по своей воле, а в наказание за что–то или даже — кто знает? — выиграв эту роль в специальную лотерею у себя в деревне, лотерею, от которой нельзя было отказаться. Собственно, окажись на помосте кто–нибудь еще, Авельянеда ни за что не принял бы этого подростка за палача — разве что за помощника или кого–нибудь из обслуги. Но сцена была пуста, да и особого рода замешательство, с которым парень поглядывал на спусковой рычаг гильотины, не оставляло сомнений в том, кто именно уже совсем скоро потянет за этот рычаг.
Авельянеда вступал на эшафот в уверенности, что затаившаяся толпа только и ждет этой минуты, чтобы, наконец, обрушить на него свой неистовый гнев, выплеснуть к его ногам звериную ярость, которая все эти дни копилась в их глотках под воздействием фалангистской пропаганды. Он полагал, что в смерть его будут провожать именами погибших сыновей и отцов, и что каждый приложит все усилия для того, чтобы в последнюю секунду своей жизни он слышал это имя, чтобы оно разрывало ему барабанные перепонки до тех пор, пока сознание его будет способно воспринимать хоть какой–нибудь звук. Когда–то, много лет назад, его уже встречали так, и было естественно думать, что теперь этот круг замкнется. Но ничего подобного не произошло. Напротив, когда он, не без некоторого усилия, одолел верхнюю ступеньку, тишина только уплотнилась. Она словно села, как садится на солнце выстиранное белье. Несколько озадаченный, Авельянеда окинул взглядом стоящих. На площади было много рабочих, фронтовиков с автоматами за спиной — испитые, загорелые лица, в эту минуту необычайно похожие друг на друга. Вопреки ожиданию, он не увидел на балконах фалангистское руководство — во всяком случае, ни одна начальственная фигура в мундире не попалась ему на глаза. Там, на почетных местах, сидели крестьянского вида старухи на пышных перинах и соломенных тюфяках, привезенных, конечно, из дому, и, подперев щеки морщинистыми руками, задумчиво и даже как будто скорбно взирали на своего бывшего каудильо. Вся площадь смотрела на него так, как, должно быть, и следовало смотреть на убийцу, но губы людей оставались сомкнутыми, ни по одному лицу не блуждала насмешливая гримаса. Авельянеда был взволнован. Только сейчас он понял, что замысел красных, быть может, вовсе не удался — никакого народного аутодафе с коллективным освистыванием тирана не получилось. Не с Фалангой — это была его очная ставка не с Фалангой, потому что каждый из них, он ясно видел это, пришел сюда от своего лица. Они больше не были стаей гончих, которым достаточно крикнуть «Ату его!», чтобы на голову осужденного привычно посыпались проклятия и плевки. Невзгоды изменили их, изменили к лучшему, сделали грубее и тверже, и, несмотря на свою многолетнюю тяжбу с ними, тяжбу, которая обещала не закончиться никогда, Авельянеда порадовался этой перемене, потому что и здесь, в полушаге от вечности, продолжал оставаться одним из них.