Когда колонна барбудос прошла, послышался гул моторов и скрежетание гусениц. По улице, будто стаю плененных чудовищ, везли захваченные у республиканцев трофеи — скотовозы, комбайны, трактора, превращенные столичными кустарями в подобие боевых машин. Среди них Авельянеда узнал тот самый автобус с Пласа—Майор, увешанный старыми больничными матрасами. Его полосатая «броня» была вся искромсана пулями, сквозь тряпичное месиво проглядывали толстые заржавленные пружины. Приволакивая резиновые ошметья, автобус ковылял, взятый на буксир допотопным бульдозером, из кабины которого торчало дуло зенитного пулемета. Последним ехал детский увеселительный автопоезд из мадридского зоопарка, с вагончиками, выкрашенными в защитный цвет. Все трофеи представляли собой в высшей степени шутовское и жалкое зрелище. Люди смеялись и освистывали этих уродцев, детвора швыряла в них камни, но Авельянеда смотрел на них с грустью, убежденный в том, что всякая вещь, побывавшая на войне, достойна уважения. В этом шествии пленников он разглядел намек на собственную судьбу. Он уходил в историю вместе с ними, такой же осмеянный и нелепый, такой же непричастный новому миру, как эти сеялки и трактора. Скоро придут работники сцены, застучат молотками, заскрежещут пилами, а старые декорации пойдут на слом, включая и ту единственную, что уцелела от эпохи Аугусто Авельянеды.
Волоча хвост из трофейной техники, колонна медленно удалялась на восток. Постепенно проспект опустел, но согбенный диктатор еще некоторое время стоял у окна и смотрел на руины, вслушиваясь в затухающее бряцанье оркестра. Мальчишки в красных галстуках спустились с ограды и возобновили игру в футбол.
Вскоре за ним явились двое вооруженных солдат. Сперва заглянул давешний овечьеголовый докторишко, воровато блеснул очками и шмыгнул прочь, следом вошли они, неловко задевая локтями тесные больничные двери. Молодостью и выражением лиц, суровых почти до комизма, они напоминали того студента, что «арестовал» Авельянеду на Пласа—Майор. Их униформа, темно–оливковая, как у всех фалангистов, была безупречно выглажена, но красные матерчатые звезды на рукавах — пришиты с разной степенью кривизны. Все их движения, позы и даже мимика были исполнены крайней торжественности, как у служащих похоронной конторы, пришедших за гробом богатого и весьма уважаемого покойника. Как был, в пижаме и тапочках, Авельянеда встал и последовал за ними.
Через десять минут, в крошечном автозаке, в котором пахло почему–то прелыми овощами, они доставили его в большое серое здание на проспекте, в годы Империи носившем гордое имя Томаса Торквемады. Судьбу Авельянеды должен был решать человек с пошлейшей фамилией Санчес, кабинет которого находился на четвертом этаже этой гулкой сумрачной цитадели. Кем был этот Санчес, Авельянеда не знал, слышал только, как фалангисты называли его комендантом, вкладывая в это слово какую–то особенную, звенящую интонацию. Лифт не работал, и подниматься пришлось по лестнице, с величайшим трудом осиливая крутые белокаменные ступени. Уже на десятой Авельянеда устал: ведь так много ходить, а тем более взбираться на этажи его не принуждали целую вечность. Голова немного кружилась, в ушах стоял тяжелый раковинный гул. Конвоиры не подгоняли его, но все время забегали вперед и смотрели сверху с холодной многозначительной укоризной. При этом они без конца поправляли и одергивали на себе униформу, явственным образом сожалея о том, что поблизости не имеется зеркала. На третьем этаже, пока Авельянеда смотрел себе под ноги, один из них не удержался и с самым решительным видом пригладил другому воротничок.
Санчес оказался крупным лысоватым мужчиной лет сорока пяти, с тем особого рода лицом, кровожадным и ласковым одновременно, которое могло в равной степени принадлежать как продавцу лимонада на рынке, так и заплечных дел мастеру самого высокого разряда. Мундир Санчеса ничем не отличался от тех, что носили простые фалангисты, но звезда была пришита к рукаву исключительно аккуратно, а в петлице горели начальственным огнем два маленьких латунных ромба. За спиной Санчеса в простенке между двумя пыльными зарешеченными окнами висел густобородый портрет Карла Маркса, вырезанный, по–видимому, из какого–то журнала, и рентгеновский снимок в рамке, с неразборчивой латинской надписью внизу. Симметрия между портретом и снимком была как–то странно нарушена: последний висел чуть левее и ниже портрета, да еще и несколько под углом, отчего вся обстановка в целом утрачивала должное равновесие. Других украшений в кабинете не имелось.