Сразу пришло облегчение. Авельянеда даже повеселел: скатав бумажку в шарик, метким щелчком послал ее в судно. «И ничего страшного, будь ты проклят» — смягчился голос в его голове.
— А я тебе говорю, не за что рабочему человеку платить такие шиши! — горячился Хесус, без конца сдвигая на вихрастый затылок непоседливую фуражку. К спору подключился Хорхе, который с интересом слушал, копая уже не пальцем и не в носу, но обломком спички в желтоватых неровных зубах.
Эффект долго не наступал, что–то в его организме невнятно переминалось, словно выбирало нужную точку опоры. Лишь через три четверти часа сдавило тисками желудок, затем легкие и сердце, сознание заволокло белесой мутью. Авельянеда попробовал встать, но не удержался и упал на колени. Последней его мыслью было: «А если попробуют спасти, не подпускать, бороться до конца».
Спасти его действительно не смогли. Первый спазм сразил его минуту спустя, когда часы в лавке напротив пробили нечто среднее между часом и тремя пополуночи. Он едва успел спустить штаны и присесть на судно, прежде чем горячая обжигающая лава, следуя неумолимому закону гравитации, всхлипывая и клокоча, хлынула из него в шаткую темноту. Еще никогда в жизни Авельянеду так не несло. Забыв про стыд, он извергал из себя целые вихри и ураганы, целые ливни необузданной ярости, меж тем как сонм обезумевших демонов, скалясь и гогоча, рвал трезубцами его бушующее нутро. Лишь неподвижная скала табурета, в которую узник вцепился холодеющей рукой, помогала ему удерживать равновесие над бездной. На минуту–другую бесы отпускали его, давали стянуться истерзанной ране, но потом вновь набрасывались на добычу. И снова с треском и хлюпаньем извергался утробный вулкан, и снова жгла нечестивую плоть злая огненная саламандра.
Только под утро, опустошив последние свои трюмы, последние закрома своей навек опозоренной души, Авельянеда без сил повалился на койку. Бесцветное, слегка присыпанное вороньем небо с чугунным обмылком луны на окраине тоже валилось куда–то в пропасть, холодная постель с комом несвежего одеяла в изголовье покачивалась на волнах отступающей дурноты.
Хорхе, Хесус и Хоакин, побросав винтовки, корчились от беззвучного смеха. Изредка отдельное бульканье или хрип вырывались из их утроб, но смех продолжал копиться внутри, распирая их тяжкой, безвыходной, краснорожей натугой.
В стороне, покуривая сигаретку, скромно улыбался затейник Пако.
«Яд», впрочем, по–своему убил его. После той ночи из Авельянеды точно вышибли дух, пружины жизни ослабли в нем, скрипучее колесо воли, заставлявшее его из последних сил бороться с действительностью, остановилось и смолкло. Он впал в апатию, превратился почти в растение, в большой перезрелый овощ, которому решительно все равно, варят его, запекают или едят сырым, безо всяких приправ.
Он больше не пытался покончить с собой, ибо желание умереть тоже требует известной воли к жизни, готовности бороться с постылой плотью, медленно, с толком, подбирать к смерти ключи и — о досаднейший каламбур — проводить в жизнь убийственный план. Ничего этого не осталось. Так обрюзгший банкир, только что потерявший красавицу–жену (сгоревшую в чахотке) и жаждущий отправиться вслед за ней, знает, что совсем рядом, в трех шагах от него, продается в оружейной лавке целебный кольт сорок пятого калибра, но не находит в себе сил подняться с постели и застегнуть на груди залитый вином атласный жилет.
Он почти смирился со своей участью — участью вещи, которая отныне и навсегда вверена чужой воле. Утром ему велели застелить постель, и он послушно, как автомат, приводил в порядок свое кургузое арестантское ложе, разглаживал складки на простыне, возвращал на место сброшенную в агонии сна бесформенную подушку. Трижды в день прибывал фургон из местной тюрьмы с едой для узника и охраны, и Авельянеда покорно ел, повинуясь не столько зову желудка, сколько молчаливому приказу, с которым чья–то равнодушная рука протягивала ему тарелку. Днем над ним приходили смеяться, и он не замечал пришедших, снося все перлы их остроумия с холодностью манекена, коротающего свой век в витрине галантерейной лавки. Так изо дня в день Авельянеда честно выполнял обязанности, возложенные на него Испанской Республикой, а с наступлением темноты ложился на койку ничком, зарывался лицом в подушку и тихонько подвывал, облегчая душу подобно собаке или пробитому насквозь футбольному мячу.