Инициатива, рожденная в массах, была тотчас подхвачена наверху. Началось это, впрочем, вполне спонтанно, в Сан—Мартин–дель–Рей, годом ранее разбомбленном имперской авиацией. Под предлогом ремонтных работ власти отказались размещать клетку на площади, и после долгих прений «карателя» выставили у городской свалки, куда в это время как раз свезли тухлое мясо с бойни и гнилые овощи с рынка. Три дня Авельянеда провел, созерцая изысканейшие отбросы и страдая от вони на равных с карабинерами, которые вынуждены были повязать на лица смоченные в одеколоне платки. Жители города не почтили каудильо своим присутствием, и все три дня его единственными зрителями были бродячие псы да обитатели двух–трех бедных домишек, обращенных окнами на злосчастную свалку.
Примеру Сан—Мартин–дель–Рей последовали другие города. И если раньше они боролись за право первыми принять свергнутого тирана, то теперь старались превзойти друг друга в искусстве унижения и оплевывания.
В столице Кантабрии над каудильо провели театрализованный суд. Беленый, как смерть, судья в парике из пакли зачитал приговор, в котором постановление Республики о пожизненном заключении отменялось, а сам диктатор приговаривался к смертной казни через повешение. Расправу учинили тут же, на Пласа—Портикада, под рев и пыхтение оркестра, в потешной манере исполнявшего имперский гимн. На глазах у Авельянеды его двойника — толстобрюхого увальня с выражением комичного ужаса на лице (творение кукольника Альфиери) — возвели на импровизированный эшафот и вздернули рядом с чучелом Рохи, из тряпичной пасти которого свисал фиолетовый говяжий язык. Казнь плавно перетекла в праздничное гулянье, публику развлекали шпагоглотатели и мимы, а на удавленниках раскачивались облепившие виселицу ребятишки.
Власти Витории ввели временный запрет на въезд в центр города грузовых машин, и на площадь клетку доставляли в повозке, запряженной тремя холощеными ослами. Виторийцы осыпали диктатора фасолью и рисом, «дарами кроткой басконской земли, вновь приветствующей своего титулованного врага».
Нарастая подобно приливу, эта эпопея глумления достигла своего apogeo в Барселоне, где отцы города, не пожелав, по их собственному выражению, вторично осквернять священную каталонскую землю, нашли весьма остроумный способ предъявить узника толпе. Клетку поставили на открытую платформу трамвая и целый день возили по Гран—Виа-Диагональ и сопредельным улицам, взятым под усиленную полицейскую охрану. Горожане вскидывали руку в испанском приветствии и кричали «Вива!», парадируя его торжественный въезд в Барселону десятилетней давности, когда черногвардейцы согнали их на проспект для демонстрации каудильо верноподданнического восторга. Трамвай весело трезвонил на поворотах, толпа дружно ухала в ответ, и отовсюду — с тротуаров, из окон, с балконов и крыш в клетку летели финики и монеты, плевки и апельсиновая кожура, грязные носки и куриные кости — многошумный праздничный ливень, барабанивший по решетке как бы в память о тех временах, когда точно так же, стуча и шлепая по стеклу, в его темно–синюю «Испано—Сюизу» летели цветы и надушенные дамские подвязки…
«Гастролирующий тиран» — так его прозвали газетчики — стал отныне развлечением для толпы. Его чучела больше не вешали и не сжигали, им устраивали потешные свадьбы, на которых невестой была молодая откормленная свинья, а посаженным отцом — старый бородатый козел в цилиндре и концертном костюме с муаровыми лацканами. С ним держались запанибрата, в клетку швыряли медяки и стекляшки с криками: «Эй, малыш! Спляши румбу, ну чего тебе стоит!». Его фигурками — комичной, преувеличенной толщины — украшали двери и вывески мясных лавок, а в булочных выпекали маленького сдобного каудильо по двадцать сентимо за штуку, эти плюшки шли нарасхват, так же, как и подметки с его тисненым портретом.
Впрочем, изменилось не только отношение к Авельянеде — изменился сам испанский народ. Та первая ненависть — ненависть голодных — придавала им благородства, теперь же его окружал отъявленный сброд, площадная чернь самого последнего разбора. От этих гуннов, упивающихся своей властью над пленником, нечего было ждать спасения. Авельянеда не знал, что по ненависти можно тосковать. От ярости, от гнева еще можно было перекинуть мостик назад к любви, вспять к обожествлению и восторгу, но от глумления — никогда. Народ ни за что не склонится перед тем, на кого хоть раз легла тень его обезьяньей усмешки.
Но спуск на дно преисподней еще не был полностью завершен. То была только прихожая — подлинная геенна со всеми ее огненными радостями ждала его впереди.