Хуже того — час за часом, город за городом — ненависть перерастала в глумление, в садистское торжество кредиторов над пойманным должником. Если поначалу народ еще удерживала та суррогатная аура божества, которую диктатор создал вокруг себя за годы правления (и первое время он оставался таким божеством — пусть и свергнутым, пусть и ненавистным, но божеством), то постепенно этот ореол рассеялся. Республиканская пропаганда успела поработать над образом каудильо, отшелушить его от остатков позолоты, и когда, объехав всю Испанию, он зашел на второй круг (куда более сумрачный, чем у Данте), его встречали уже не мстительные взгляды исподлобья, но издевательства и насмешки.
В Аликанте, уже в сумерках, когда на площади вспыхнули фонари, его клетку окружила целая армия шлюх, которые отвратительно обнажались и предлагали ему купить их хотя бы за один реал. Раскрашенные нарочито ярко, словно ведьмы, они кричали, эти мерзкие потаскухи, что пошли на панель по его вине, когда он забрал их мужей на свою распроклятую войну, а их дети пухли от голода. Площадь на минуту притихла, а затем стала подзуживать диктатора и призывать его не стесняться, выбрать милашку покрупнее, себе под стать.
В Картахене произошла еще одна неприятность. По недосмотру или злому умыслу карабинеров к клетке прорвалась мать расстрелянного в войну восемнадцатилетнего республиканца и окатила Авельянеду целым ведром зловоннейших нечистот. Два скучающих poli[5] в голубых касках тотчас — правда, без особой охоты — арестовали нарушительницу порядка, но публика провожала ее как героиню, благодарной овацией, в то время как мокрый, как курица, кумир искал и не находил, чем утереть свое пылающее лицо.
В Кадисе отличилась одна ветхая старушонка, вдова инженера из далекой островной провинции Фернандо—По. Об этой старушонке даже писали в газетах, а Клеменс Кабальеро, ведущая поэтесса Республики, посвятила ее подвигу свою пронзительную балладу.
Узнав о злодеяниях диктатора из все тех же газет, бедная вдова почти восемь месяцев добиралась до материковой Испании с намерением лично отплатить за все подлому кровопийце. Средства же на дорогу добывала в пути, нанимаясь повсюду, где удавалось заработать хоть несколько песет. Отбыв из родной Санта—Исабель в начале декабря, на корабле, перевозившем какао, она переправилась в Рио–де–Оро, где почти всю зиму трудилась на плантации у родственницы мужа, на равных с неграми таская корзины с фруктами и обирая с кустарника саранчу. Родственница не обидела ее, и в первых числах марта, в дырявой посудине, битком набитой батраками и искателями лучшей жизни со всей Западной Сахары, вдова прибыла в Санта—Крус–де–Тенерифе, где провела еще два с половиной месяца. На острове она собирала картофель и помидоры, месила глину в гончарной мастерской, готовила на фабрике краску из кошенили, стряпала в небольшой портовой закусочной и концу мая, скопив достаточно денег, ступила на борт лайнера «Аркадио Хименес», направлявшегося прямиком в Испанию. Судьба, однако, отсрочила ее свидание с диктатором. У берегов Марокко «Хименес» попал в сильнейшую бурю и пошел ко дну, старушка в числе тридцати с небольшим пассажиров была едва спасена французским сторожевым кораблем. Три недели она пролежала в больнице в Касабланке, почти все ее сбережения ушли на врачей. Но случай помог отважной вдове. В Танжере она помогла предотвратить небольшую кражу, за что удостоилась премии от полиции, на каковую (премию) и переправилась в Кадис. Здесь вдова еще месяц драила полы, штопала морякам носки и кальсоны, продавала на рынке чурро собственного приготовления, пока, наконец, не дождалась черный тюремный «Додж». Когда клетку с тираном выгрузили на Сан—Хуан–де–Диос, старушка протиснулась сквозь толпу, молча отстранила карабинера, плюнула Авельянеде в лицо и, с улыбкой перекрестившись, пошла прочь. Перехвативший ее на краю площади корреспондент «Diario de Cadiz» ловко обтяпал эту историю и уже на следующий день поведал ее городу и миру.
Тяга к подобному героизму вдруг объявилась у всей страны. Улицы, по которым предстояло проехать «Доджу», заборы вдоль сельских дорог теперь украшали надписями самого омерзительного содержания, под окнами тюрем еженощно устраивали гнуснейшие шаривари, мешая диктатору спать. В самих тюрьмах его кормили из рук вон плохо, объясняя это издевательскими причинами, вроде перебоев в снабжении или скоропостижной кончины повара. Охранники норовили подмешать в еду какую–нибудь гадость, и нередко наутро он обнаруживал в тарелке с завтраком огромного глянцевитого слизня, с философским спокойствием изучающего свежий капустный лист, или смачную, с прозеленью, соплю, живописную весточку от неизвестного кухонного балагура.