Авельянеда оглядел запыленных измученных голодранцев, в которых почти ничего не осталось от солдат, и именно в эту минуту в голове у него прояснилось. Роха привстал, чтобы двинуть колонну дальше — по пятам следовали республиканцы, но Авельянеда остановил его движением руки. Он поднялся на камень, снова оглядел солдат и призвал идти за ним только тех, кто был готов сражаться до конца, который — он дал понять это голосом, не словом — уже близок. Раненым, ослабевшим, колеблющимся он велел сдать оружие, спороть нашивки и возвращаться домой, лучше — кружным путем, избегая патрулей республиканцев. Авельянеде было известно, что его венские компаньоны, разгромленные на всех фронтах, уже окончили свой земной путь. Шансов не было никаких, и он не хотел обнадеживать эту армию голодранцев, как не хотел и тащить за собой тех, кто пошел бы за ним только под страхом пули. Голос его окреп, и солдаты снова видели перед собой своего каудильо, властного, уверенного в себе, хотя и несколько растерявшего свой прежний мадридский блеск.
— Вива ла патриа! — привычно грохнули черногвардейцы, грязные, измотанные, но все такие же верные псы его режима, выжигатели скверны и душители свободы, герои Ля—Колин–де–Ролан и кровавые палачи, отправившие на тот свет тысячи безоружных, святые, мученики, головорезы, отверженные. Роха подтвердил их намерение легким наклоном головы.
Черед был за Пеньей, но тот медлил, как медлила клинообразная тень скалы, сползавшая по травянистому склону, и в какой–то момент это промедление стало непоправимым.
— Солдаты устали, мой генерал, — выдал он наконец, с едва заметной улыбкой на обветренном мальчишеском лице. Он ответил без вызова, но и без страха, готовый, как было видно, пойти на расстрел за эти слова. Впервые за двадцать лет Пенья сказал что–то, не заикаясь. По рядам солдат за его спиной прошла беззвучная волна — волна одобрения и надежды, чуть более явная, чем дуновение ветра, но оттого не менее выразительная.
Что–то больно екнуло у Авельянеды внутри, но он сдержался, не подал виду.
— Хорошо! — заговорил он как можно более деловито, стараясь глядеть мимо, на белеющий вдали Муласен. — В таком случае я приказываю вам — слышите, Пенья? — Авельянеда сказал это настолько отчетливо, чтобы его слышал также и Роха, чья рука незаметно потянулась к пистолету. — Я приказываю вам пробиться к Альмерии, переправиться в Сеуту и продолжать борьбу!
Оба знали, что этого не произойдет, что Пенья сдастся первому же авангарду республиканцев — Пенья знал, что Авельянеда знает, Авельянеда знал, что Пенья знает, что он знает, но несмотря на это последовало рукопожатие и смиренный ответ:
— Да, мой генерал.
Солнце, наконец, выглянуло из–за круч, когда послышался хрипловатый окрик Рохи. Движение возобновилось, и два отряда, поднимая на дороге пыль, медленно разошлись: один повернул направо к морю, туда, где ниспадающая волнами долина переходила в густую трепетную синь, второй потянулся вверх, к затерянной в горах маленькой обсерватории, где три дня спустя их прижмет гвардия республиканцев, а вороненый вальтер даст предательскую осечку.
Часть II
— Посмотри на себя, убийца!
— Изыди, дьявол! Возвращайся в свой ад!
Толпа раскачивалась и гудела, захлестывая клетку и пьедестал, воздух был напоен электричеством, рушились истуканы, но даже теперь, сквозь гомон и крики, сквозь улюлюканье и свист, Авельянеда слышал эту осечку, как слышал изменнические слова Пеньи и предсмертный хрип Железного Серхио. Он был пригвожден этими звуками к миру, распят на них, как древний разбойник на кресте, и никакая вечность на свете не могла зарастить в его памяти эти зияющие стигматы. Осечка звучала, Пенья предавал, Роха бился в петле жестким сухопарым телом, а черный фургон, клейменный буквами «А. Г.», все плыл и плыл по стране, покачиваясь на волнах человеческой ненависти — моря, которое невозможно было переплыть.
И все–таки он надеялся — надеялся болезненно, горячо — как только может надеяться бог, разжалованный в человеки.
Из газет, которые ему позволялось читать, Авельянеда знал о трудностях республиканской экономики, знал о царившей в стране безработице и разрухе и все ждал, что испанцы прозреют и возжаждут его возвращения. Ведь вернулся же когда–то Наполеон с острова Эльба, отчего ж и ему не вернуться с этого дрейфующего острова безысходности: самозванцы рассеются, как дым, а солдаты склонят смиренные ружья, стоит ему только распахнуть мундир на беззащитной груди, а заблудшей нации — вспомнить, кто он.
Эта безумная надежда помогла ему пережить первые, самые страшные месяцы. Там, по ту сторону решетки, давно было восстановлено летоисчисление от Рождества Христова, с флагштоков свисал ненавистный трехцветный флаг, но здесь, в клетке, по–прежнему продолжалась Испанская эра. Пусть его Империя скукожилась до этих нескольких метров — ну и что ж? Придет время, и она опять распахнется на тысячу лиг — от Ла—Коруньи до Аннобона. Нужно лишь запастись терпением, дождаться, пока Испания созреет и сама упадет ему в руки, как переспелый плод.