Пока Санчес вещал, сверкая медной залысиной, Авельянеда украдкой заглянул внутрь себя и обнаружил там, к своему величайшему изумлению, готовность спастись, принять подачку судьбы, заключенную в словах коменданта. Ему ничего не стоило выдать себя за другого и остаться в живых, ведь у каторги или тюрьмы могла быть, конечно, всего одна альтернатива. Но секундное, крошечное колебание сменилось гневом, обращенным не столько к медноголовому инквизитору, сколько к себе – за то, что подобное колебание оказалось возможным.
– Это гнусная ложь, сеньор. Я и есть тот самый Аугусто Авельянеда.
Слова были сказаны громко, с достоинством, но должного эффекта не произвели. Часы на громоздком ореховом секретере не остановились, и густобородый Маркс не скосил на преступника свои сердитые всезнающие глаза.
– Вот как? – Санчес насмешливо приподнял брови. – И вы готовы письменно подтвердить это?
– Да, сударь. Готов.
– Чудесно! В таком случае прошу вас ознакомиться вот с этим документом.
Клацнув замком, Санчес достал из папки и протянул Авельянеде бумагу. Увенчанный вездесущей красной звездой, документ был неряшлив: свежая краска чуть расползлась, буквы, набранные на разбитой машинке, плясали, будто пытались разбежаться, в нижнем правом углу отпечатался чей-то грязный, перепачканный в чернилах палец. Куда больше, впрочем, удивляла первая строчка: “Я, Аугусто Гофредо Авельянеда де ла Гардо, признаю себя виновным в преступлениях перед испанским народом…”. Дальше следовал набор пропагандистских штампов, которые четверть века назад он уже слышал во Дворце правосудия. Авельянеда поднял на Санчеса вопрошающий взгляд.
Тот сиял, как начищенная монета.
– Ну разумеется, нам всё известно. Я всего лишь хотел удостовериться в вашей честности.
– Это чертовски любезно с вашей стороны, – презрительно фыркнув, Авельянеда протянул ему недочитанный “документ”.
– Не торопитесь, сеньор! – улыбаясь, Санчес вытащил из стакана шариковую ручку. – Здесь кое-чего не хватает. Только две буковки, больше не нужно.
Авельянеда посмотрел сначала на Санчеса, затем на ручку и остался неподвижным.
– Или вы предпочитаете остаться клоуном? – в глазах коменданта снова заплясали насмешливые огоньки.
Поколебавшись, Авельянеда взял ручку и поставил внизу подпись – две литеры, давно забытые литеры.
– Вот и прекрасно, – Санчес спрятал бумагу в папку и сунул ее в ящик стола. Засим его лицо приняло официальное выражение, хотя лукавый блеск в глазах всё же остался. – Чтобы не тревожить вас дважды, сообщу сразу. Именем революционного правительства я уполномочен известить вас, что вам выпала честь присутствовать на последней публичной казни в испанской истории. Казнь состоится на следующей неделе, в пятницу, в десять часов утра. Место проведения – Пласа-Майор. Явка обязательна. Личных вещей при себе не иметь.
Авельянеда выслушал эту речь спокойно, даже с некоторым облегчением – слишком долго он к ней готовился.
– Это всё? – спросил он после заминки, разглядывая на руках кончики отросших ногтей.
– Всё. Не смею вас больше удерживать, – Санчес сахарно улыбнулся. – Набирайтесь сил. И берегите голову – она вам еще пригодится.
Тяжело, так, будто к каждой его ноге было привязано по ведру воды, Авельянеда встал и направился к выходу. Но уже на пороге, будто припомнив что-то, снова повернулся к коменданту.
– Как поживает ваша птицеферма?
– Что? – Санчес возвел над столом немигающий взгляд. Он уже успел вернуться к своей вышивке. В толстых пальцах блестела игла с вдетой оранжевой ниткой.
Но Авельянеда не ответил. Волоча на себе незримые ведра, он вышел в коридор, где, не меняя ни позы, ни выражения лица, всё так же торжественно и сурово ожидали его юные фалангисты.
В тот же день его перевели в тюрьму на площади Двенадцати мучеников, в одиночную камеру, где в годы Империи содержали приговоренных к смерти политических преступников. Лязгу отпираемой железной двери предшествовал долгий переход по темным извилистым коридорам, которые сменялись крохотными лестничными площадками, дюжиной истертых ступеней и новыми извилистыми коридорами. Тюрьму выстроили на второй год после прихода Авельянеды к власти, но сам он здесь, разумеется, не бывал и никогда не думал, что изнутри она такая большая. Удивляла также стерильная тишина. Старых жильцов, вероятно, давно отпустили, а новых еще не завезли, и никто не смущал новичка истошными криками из подвалов или протестующим грохотом кружек о глухие кирпичные стены.
Спокойствие, с которым Авельянеда встретил слова Санчеса, не изменило ему и здесь. Больше того, покинув здание на проспекте Томаса Торквемады, он почти не вспоминал о сказанном – был озабочен, скорее, слабостью в ногах, которые слушались его настолько плохо, что ближе к концу пути охранники осторожно подняли его и понесли на руках. Он опасался, что к следующей пятнице не успеет оправиться от контузии и эту слабость примут за малодушие, чего Авельянеда, естественно, не желал. Остальное – даже то обстоятельство, что действо будет публичным, – заботило его так же мало, как если бы речь шла о ком-то другом.