О трудностях, особенно о происках фалангистов, писали много: газеты вовсю звонили в свой трескучий бумажный колокол, призывая спасти страну от коммунистической чумы. Барбудос стали для демократов такой же проблемой, какой были некогда для Империи. Иногда Авельянеде казалось, что мятежники, может быть, только потому и сохранили ему жизнь, что он боролся с ненавистной красной угрозой. “Презренные сталинские наймиты”, как называл их Паскуаль, всё чаяли выполоскать в испанском небе свой настырный карминовый флаг, всё грезили о революции, но вместо этого получали сроки в удобнейших африканских резервациях, где, как и прежде, могли вволю проповедовать Маркса наивным, ничуть не поумневшим жителям пустынь. Еще недавно малейшее упоминание о Фаланге приводило каудильо в бешенство, теперь же он с радостью узнавал о каждом выпаде живучей красной змеи. Он был готов бросить в котел борьбы с Республикой хоть самого дьявола, с копытами и рогами, лишь бы поскорее покончить с этой чертовой опереттой. А там он уж избавит страну от любой нечисти, в какие цвета она ни была бы окрашена, каким бы именем ни звалась.
Но “додж” плыл и плыл по стране, попадая в стремнины человеческого гнева, а спасители в масках всё не являлись, и грозный ангел отмщения всё удерживал в ножнах свой карающий меч. Вину за послевоенную разруху и неуспех первых экономических реформ республиканцы возлагали на Авельянеду, и народ верил, как верил когда-то ему самому, называвшему их предателями отечества. Он стал громоотводом, в который уходили разряды народного недовольства, и, сам того не желая, сохранял Республику от пожара.
Вся страна спешила предъявить диктатору счет. Здесь были офицеры, месяцами не получавшие жалованья, и старые республиканцы, годами томившиеся в тюрьме, здесь были матери, потерявшие на войне своих сыновей, и обедневшие фермеры, чьи поля распахали имперские гаубицы, здесь были нечистые на руку торгаши, отсидевшие годик-другой в толедском алькасаре, и всевозможные калеки, разжеванные войной не целиком, но частями, и теперь пришедшие взыскать за эти части с него, насильника и убийцы. Не счесть было протянутых к нему ран и культей, пальцев, у которых недоставало фаланг, инвалидных колясок и костылей, слуховых рожков и стеклянных глаз, вынутых из пустых глазниц, рентгеновских снимков и медицинских анализов, суливших предъявителю самые страшные и неизлечимые болезни. Из этих оторванных конечностей и выбитых зубов можно было составить новый народ, сильный, бесстрашный, нацию сверхчеловеков, которой только его вероломство и кровожадность помешали явиться на свет. К нему приносили расслабленных и трясущихся шамкающих стариков, детей, родившихся с плоскостопием и водянкой, бьющихся в припадке эпилептиков и деревенских блаженных с большими бессмысленными глазами. Он наводил порчу и сглаз, расстраивал браки, насылал пожары и наводнения, вызывал ящур у скота и похищал у счастливчиков выигрышные лотерейные билеты. Воистину еще ни один правитель не оставлял такого следа в истории своей страны.
Хуже того – час за часом, город за городом – ненависть перерастала в глумление, в садистское торжество кредиторов над пойманным должником. Если поначалу народ еще удерживала та суррогатная аура божества, которую диктатор создал вокруг себя за годы правления (и первое время он оставался таким божеством – пусть и свергнутым, пусть и ненавистным, но божеством), то постепенно этот ореол рассеялся. Республиканская пропаганда успела поработать над образом каудильо, отшелушить его от остатков позолоты, и когда, объехав всю Испанию, он зашел на второй круг (куда более сумрачный, чем у Данте), его встречали уже не мстительные взгляды исподлобья, но издевательства и насмешки.
В Аликанте, уже в сумерках, когда на площади вспыхнули фонари, его клетку окружила целая армия шлюх, которые отвратительно обнажались и предлагали ему купить их хотя бы за один реал. Раскрашенные нарочито ярко, словно ведьмы, они кричали, эти мерзкие потаскухи, что пошли на панель по его вине, когда он забрал их мужей на свою распроклятую войну, а их дети пухли от голода. Площадь на минуту притихла, а затем стала подзуживать диктатора и призывать его не стесняться, выбрать милашку покрупнее, себе под стать.
В Картахене произошла еще одна неприятность. По недосмотру или злому умыслу карабинеров к клетке прорвалась мать расстрелянного в войну восемнадцатилетнего республиканца и окатила Авельянеду целым ведром зловоннейших нечистот. Два скучающих poli в голубых касках тотчас – правда, без особой охоты – арестовали нарушительницу порядка, но публика провожала ее как героиню, благодарной овацией, в то время как мокрый, как курица, кумир искал и не находил, чем утереть свое пылающее лицо.
В Кадисе отличилась одна ветхая старушонка, вдова инженера из далекой островной провинции Фернандо-По. Об этой старушонке даже писали в газетах, а Клеменс Кабальеро, ведущая поэтесса Республики, посвятила ее подвигу свою пронзительную балладу.