Тогда господин Майстер делает вид, что он возмущен, что он вне себя, а может, он и вправду возмущен и вне себя, потому что с трудом составляет какие-то угрозы, долбя при этом согнутым пальцем крышку стола, он чего-то требует, чего-то ожидает, на чем-то настаивает и предлагает раз и навсегда. Мальчик с явным состраданием следит за побелевшим суставом пальца и вполголоса считает удары, обрушивающиеся на стол. А Пундт? Он украдкой оглядывается, идет на поиски, хотя знает, что ничего не найдет, и при этом у него такое выражение лица, будто он не только сожалеет о столкновении между отцом и сыном, но и чувствует себя в нем повинным.
— Наконец-то я буду жить в этой комнате, — говорит Том.
— Да, — говорит Пундт.
— И будет она уютней, чем при Харальде. Неряшливей, но уютней.
— Охотно верю, — говорит Пундт, отвернувшись.
На что мальчик отвечает:
— И уж точно я не стану вести эту проклятую домашнюю бухгалтерию, при которой каждый день должен быть расписан по статьям. Знаете, как Харальд называл это занятие, когда вечером вытаскивал свою тетрадь? Блевотиной! Он так и говорил: пойду, выблюю этот день.
— Хватит, Том, — говорит господин Майстер и, как бы желая успокоить Валентина Пундта, берет его за локоть, но Том и не думает замолкать:
— В конце концов вообще перестаешь что-либо по-настоящему чувствовать и живешь словно только для того, чтобы все записывать. Дерьмо все это! А они еще считают, что указывают нам дорогу в жизни.
— Я думаю, Том, — говорит господин Майстер, — мы не должны тебе больше мешать, — и, слегка подтолкнув Пундта, дает ему понять, что наступил подходящий момент ретироваться. Они не обмениваются ни рукопожатием, ни словом, а только полупоклонами, и Пундт покидает комнату, подозревая, что отец и сын за его спиной торопливо делают друг другу знаки, может быть, в сердцах, а может быть, с ухмылкой сообщников, но он не останавливается, а идет по коридору до входной двери и, поблагодарив, холодно прощается.
Вот так-то. И поскольку его ждет на улице осточертевшая гамбургская осенняя непогодь, он, спускаясь с лестницы, застегивает на все пуговицы свое грубошерстное пальто и поднимает воротник, прежде чем решается шагнуть навстречу колючему ледяному ветру. Он спускается к Альстеру; следом увязывается собака, которая несколько шагов бежит за ним, а потом, поняв, что ошиблась, останавливается под фонарем. Прохожие прячут лица в поднятые воротники и шарфы, а огни фар, словно туманом, притушены круговертью мокрого снега. Вдалеке, под грязно-красным навесом, громыхает по Ломбардскому мосту поезд городской железной дороги, и окна освещенных вагонов сливаются в сплошную светлую полосу. Он идет быстрым шагом, и ему кажется, что расстояние между его башмаками и головой все увеличивается, потому что уже не видит своих ног в непроглядной мгле, которая, однако, заметно рассеивается на уровне лица. И хотя по песчаным дорожкам парка и шагу нельзя ступить, чтобы не угодить в лужу, он шагает именно по этим дорожкам, приноровившись к обжигающему ветру, и не обращает внимания на липкий снег, который так и хлещет его по лицу, будто полирует. Отдавать себе отчет… Как враждебны они сразу становятся, когда требуешь, чтобы они во всем отдавали себе отчет, думает Пундт. А ведь признаваться себе в чем-то, осознавать, фиксировать надо вовсе не во имя аскетизма. Такой самоконтроль должен, скорей, научить по достоинству оценивать свои поступки. И это он называл блевотиной!
Вдруг Пундт слышит резкие свистящие звуки, похожие на хлопанье крыльев. Неужели утки? Разве утки летают в темноте? Он четко различает силуэт лодочного причала, стоящего на сваях, длинный гладкий помост, на котором днищами вверх лежат укрытые брезентом лодки, вытащенные на зиму из воды. Да это же голоса, думает Пундт, голоса людей, во всяком случае ясно, что кто-то попал в беду и громко с кем-то спорит… Теперь его глаза различают на причале, среди перевернутых лодок, группу движущихся силуэтов — и сразу в мозгу возникает образ опасности, — которые обступили неплотным кольцом две фигуры, мужчину и женщину, прижавшихся спинами друг к другу, видно, для того, чтобы со всех сторон отражать нападение.
Гладкие, отсвечивающие зеленым доски уходящего в темноту причала. Декоративные, лижущие сваи волны; округлые днища лодок, похожие на спины спящих добродушных животных, — и все это на фоне пятнистого неба, придающего движущимся фигурам не только пластическую остроту, но и чуть ли не аллегорический смысл. Чем не сцена из какого-нибудь спектакля?