Мать издала жалобный стон, закрыла лицо руками и протестующе затрясла головой.
— Так что же это был за инструмент? — терпеливо спрашивал комиссар.
Люси молчала дольше обычного, а потом лишь повторила свой ответ. Тогда комиссар коснулся плеча ее матери и с казенным сочувствием произнес:
— Вы обе можете идти, благодарю вас. — И, обращаясь к Люси: — Вы помогли мне выполнить должные формальности.
Ошеломленная Люси подошла к нему; она не испытывала облегчения, скорее была обескуражена тем, что для нее, выходит, все кончилось и, по-видимому, без всяких последствий, в то время как судьба пекарей, по крайней мере одного из них, далеко еще не решилась, ибо комиссар снова уселся на табурет, на котором восседал вначале. И, словно почувствовав разочарование Люси, поняв ее порыв, комиссар подтвердил улыбкой, что отпускает ее, и сказал:
— Может случиться, что мне опять понадобится ваша помощь, тогда я вас извещу.
Все еще в растерянности Люси попрощалась с пекарями, коротко кивнула комиссару и последовала за матерью, которая, продолжая ловить ртом воздух, шла таким неверным шагом, словно теряла равновесие от непосильной ноши, и время от времени адресовала облупившимся стенам домов жалобные возгласы. Не слыша слов дочери, всецело поглощенная тем, что ей только что пришлось узнать, она не интересовалась, где Люси — рядом с ней или позади нее; пошатываясь, тащилась она вверх по улице, почти лишенной тени, и безропотно позволила дочери ввести себя в сад, а затем в дом. Она должна сейчас же лечь. Она должна выпить анисового ликера и лечь. Люси стащила с нее туфли; повернув эту грузную тушу набок, расстегнула пуговицы, крючки и пряжки, решительно распустила шнуровку, покамест все, что набухло и выпирало, не расслабилось и не обмякло, утратив напряженность. Люси присела на край дивана, подняла матери одну, потом другую мясистую руку, стала осторожно растирать выпуклости и впадинки, потом заглянула во все еще неподвижные от ужаса глаза матери и с чувством спокойного превосходства сказала:
— Не тревожься, тебе нечего бояться.
Мать собралась с силами и сделала поползновение обнять дочь, хотя это и получилось у нее как-то судорожно — казалось, она заталкивает Люси в сухую парилку. За этой неуклюжей лаской опять последовали жалобы и стоны:
— Зачем, Люси? Зачем ты это сделала? Почему тебе непременно надо все ставить на карту? — Она снова откинулась на подушки и уставилась в потолок. — Рано или поздно к таким людям приходит полиция.
— Послушай, мама, — сказала Люси, — можешь мне поверить: я не передавала в тюрьму ни писем, ни инструментов.
— Как нет? Но ты же призналась в этом! И объяснила причины, которые тобой руководили.
— Ты сама видела, мои причины не убедили комиссара.
— Но зачем же ты это сказала?
— Они не могут позволить себе прервать работу. Ни мастер Псатас — у него больная жена, ни мальчишка, который кормит едва ли не всю семью, ни тем более Семни — над ним тяготеет долг, связавший его на много лет вперед, обязательство, которое он сам с себя сложить не может.
— Как тебе хорошо все известно, — озабоченно сказала мать.
— Именно потому мне и пришлось взять это на себя. Я вызвалась сама, ведь я скорее могу себе это позволить, нежели любой из них, кроме того, папа бы мне помог. Знаешь, почему Семни работает в пекарне, а не сидит в тюрьме, как следовало бы на самом деле? Потому что так решил семейный совет: семейный совет заключил, что брат Семни, не способный прокормить семью, возьмет его вину на себя и пойдет в тюрьму вместо него, чтобы Семни мог зарабатывать на хлеб.
— Неужели ты совершенно не чувствуешь, как ты нас подвела? — спросила мать и отвернулась от Люси.
— Мы подводим других еще почище, — ответила Люси.
— Ох, какая же ты неблагодарная, — сказала мать, — ты страшно неблагодарная.
Валентин Пундт, который к концу читал все быстрее и быстрее и все чаще оговаривался, вдруг вскакивает на ноги. Никак его кто-то укусил, уколол или, может быть, ущипнул? Он вскакивает так стремительно и с таким грохотом, что Рита Зюссфельд испуганно смотрит на него, а откровенно дремавший Хеллер, вздрогнув, просыпается;да, случилось что-то серьезное, потому что Пундт, ничего не объясняя, засовывает обе руки в карманы куртки, роется там, что-то ищет и наконец вытаскивает бумажный носовой платок, от которого отрывает уголок размером не больше снежинки, похоже, он хочет наклеить этот клочок на крошечную ранку. Взволнованный педагог, которого никто не смеет остановить, находит клочок слишком толстым, дует на него, чтобы разнять бумагу на слои, пока не получает несколько клочков вместо одного — на сей раз они столь же легки, как снежные пушинки, — и подносит их на ладони к батарее: круговое движение, и вот здесь, в конференц- зале, тоже наступает ноябрь, и здесь идет снег, правда, искусственный и с чисто экспериментальной целью. Пундт следит за падающими бумажными хлопьями; внимательно наблюдая, куда они полетят, он наклоняется все ниже и наконец тычет указательным пальцем в одну точку: отсюда, вот отсюда и дует.
— Сквозняк? — с облегчением спрашивает Рита Зюссфельд.