Как-то зимней ночью, в Париже, они долго гуляли по спящим, заснеженным улочкам и не хотели возвращаться домой. Перелезли через ограду пустынного Люксембургского сада, расчистили снег на скамье у замерзшего озерца, сели в обнимку и долго молчали. Слушали тишину. Мечтали. Они были молоды, счастливы, влюблены, полны радужных надежд, планов на будущее. И, как это обычно бывает, внезапно налетели мрачные предчувствия. Прижав к себе мою мать, отец вдруг сказал: «Давай договоримся, если с кем-то из нас двоих случится несчастье, мы встретим его достойно». Хотя мать и пообещала тогда исполнить это обещание, слово свое не сдержала. Его смерть она встретила недостойно. Недостойно жила после и более, чем недостойно относилась ко мне, своей дочери.
Она никогда ничего не рассказывала нам, детям, о нем. Никогда. Мы с братом имели лишь право знать, что он был легендой. Все! Какое-то отвлеченное понятие. Мать была одержима этой потерей. Совершенно зациклена на переживании боли, которую не делила и не хотела делить с кем бы то ни было – на это у нее не было ни физических сил, ни благородства, ни широты личности. А может, и потребности. После смерти близкого человека выживаешь, как можешь, возможно, таким уродливым был ее личный способ выживания.
– Она носила траур по Жерару Филипу до конца своих дней?
– До самой смерти. Я называю жизнь, которую прожила моя мать, – «нежизнь». Она сознательно загнала себя в тупик, не совместимый с жизнью, пытаясь загнать туда же и своих детей. Поэтому у меня очень плохие воспоминания о детстве и юности. Условия, созданные матерью в доме, были столь невыносимы, что я только и думала, как от нее сбежать. Это не было типичным детским протестом против диктатуры матери, но желание спасти себя и свою душу. Я не искала причины жестокости собственной матери, не понимала, почему годы спустя она фанатично продолжала оплакивать мужа. Мне просто хотелось нормальной жизни – рядом с матерью было так одиноко, страшно, холодно и неуютно. Мать никогда не гладила меня по голове, никогда не прикасалась ко мне просто так, даже импульсивно! Никогда не говорила ласковые слова, никогда не водила меня в театр. Никогда со мной не гуляла. Никогда со мной не играла, не покупала конфет и игрушек. А вот с моим братом, кстати, она прекрасно ладила. Оливье был поразительно похож на мать во всем, как двойник, да еще и унаследовал от нее все негативные черты характера. А вы знаете, что я и по сей день не общаюсь с родным братом? Мать и брат вели обособленное существование, куда я не допускалась, и со мной практически не разговаривали. Я была отстранена, отодвинута на задний план.
Когда у меня появились дети, я обратила внимание на такую странность. Мать принципиально общалась только с внуками-мальчиками. Мой старший сын Габриэль был ее главным любимцем. Малыш оказался копией Жерара Филипа, и мать в нем души не чаяла: «Габриэль самый лучший, самый красивый, самый необыкновенный ребенок на земле», – часто повторяла она, особо подчеркивая, что мне не дано этого понять. При этом мать даже не смотрела в сторону Жанны. Внучки для нее просто не существовало. И все потому, что Жанна была «девчонкой». Мать испытывала к Габриэлю безумную страсть. Этот ребенок стал для нее воплощением мужа, казался чудесным, Господним даром, великим, величественным малышом. По сравнению с ним меркло все и вся, и прежде всего, конечно же я, неблагодарная дочь, изгой, бунтарка, никогда не шедшая на уступки матери, – опасная личность в ее понимании! Иными словами, я была недостойна собственного сына. Габриэль ей нравился своей открытостью и возрастной незащищенностью. На правах родной бабушки она имела доступ ко всем его детским тайнам, слабостям и тем самым могла безнаказанно и беспрепятственно воровать все, что было у него внутри. И прежде всего душу. Похоже, после смерти мужа она была одержима навязчивой, почти мистической идеей обрести покойного супруга в сыне, а затем во внуке.
– Горе обычно ломает человека. Вашу маму оно, простите за грубость, сделало монстром…