За окном бесцветное небо перемешалось с бесцветным полем и только пять-шесть липовых стволов — пять-шесть штрихов доказывали, что это лишенное красок и движения пространство имеет глубину и точки отсчета.
— Есть точка отсчета! — сказал Степанов.
Он вытянул самый нижний ящик стола и из-под сбившихся в толстую бахромчатую лепешку несвежих бумаг («Довожу до вашего сведения» и «В просьбе прошу не отказать») достал папку с собственноручной странной надписью от угла до угла: «История про пожар с клавесином».
ГЛАВА 2
Генка Егошин как-то, обалдев от скитаний на трехколесном велосипеде по загроможденному барахлом общему коридору, в конце концов пересек запретную полосу и покатил по лестнице. Где-то вскоре велосипед вошел в пике, приобрел тут же автономию, и до самой площадки они кувыркались раздельно: Генка — стукаясь лбом о ступени, велосипед — теряя гайки и все приближаясь к стене, отскочив от которой он еще ухитрился миновать площадку и сделать два сальто на втором лестничном марше. Генка же застрял в перилах, что его спасло, хотя какие-то шарики он тоже растерял, во всяком случае, как говорили, сильно изменился по характеру. Боевой малый, с пяти лет уже подмечавший «хорошеньких девочек», дважды отлупивший нижнего соседа Андрюху, вдруг затих, задичился, даже вовсе не гордился толстой грязной повязкой вокруг башки, вскоре перестал называть себя «раненым полковником», а затем и вовсе — стал петь романсы.
Его мать Анна Ивановна (та самая, что впоследствии собралась убивать Ялдыкина, если верить его заявлению) — женщина одинокая, затурканная, бросавшая Генку на весь свой бесконечный рабочий день на попечение коварного велосипеда, вынуждена была взять няньку, которой теперь отдавала треть зарплаты.
Так потянулась цепочка случайностей, в конце которой возникло известное заявление Ялдыкина и была, может быть, запланирована его смерть.
Дело в том, что нянька Веруня, девушка неряшливая и бездельная, намочив Генкину повязку холодной водой «от воспаления», садилась, как водится, у окна и начинала петь:
Возвращаясь вечером, Анна Ивановна, ватная и липкая от усталости, с провалившимися глазами, с одышкой от лестницы, заставала Генку у окна с песней:
Он сидел на сбитой постели, опершись (как Веруня) локтем о подоконник и «накручивая» воображаемый локон на палец. Над его ушибленной башкой светилось вечернее, с прожилками веток небо.
— Генка! А у тебя ведь есть слух!
Она накидывала халат и поспешно съедала остатки недоваренной каши или какое другое ядовитое Верунино изделие.
— Господи! Как поесть хорошо! — говорила она. — Такой день тяжелый, Генка! Ты себе не представляешь!
— Опять писала?
— Писала. Бегала, носила бумажки. От этой машинки голова трещит!
— Про Чука с Геком будем читать?
— Сейчас. Я полежу только. Чуть-чуть. Ты сейчас не говори ничего, дай я минут пять полежу. Так хочется темноты и тишины!
Генка давно знал, что настаивать в таком деле бесполезно, что минут двадцать, вон когда большая стрелка на ходиках с самого низа циферблата дойдет до «двух палочек», мать будет лежать как «убитый солдат в телевизоре» и даже на вопросы отвечать не станет. А потом мать будет убирать кое-как комнату «за Веруней», называя ее «толстой неряхой», включит настольную лампу мол, «хватит нам сумерничать», и от лампы отлетят на стены и потолок желтые, веселые запятые и огромные как веники, тени от кистей на абажуре.
Мать принесет из кухни чайник (в дверях оборачиваясь и отвечая соседке: «Нет-нет! Можете занимать, мне керосинка больше не нужна!»), достанет из тайника кулек с конфетами, и они уже будут вовсю разговаривать:
— Какая, Генка, жизнь проклятая!
— А почему?
— Денег нет. На гитаре ты еще не сможешь, это тяжелый инструмент, а где я тебе пианино возьму? Я обещала… подходила к Юркиной бабушке, она Юрку учить хочет, а она… да ладно.
Она глядела поверх чашки, осторожно поднося к губам горячий край ее, смешно щурилась от пара, а на ее лбу плясал водянистый «зайчик» — отражение из чашки.
— А ты хотела, чтоб я на пианине к ним ходил играть?
— На пианино. И в носу не ковыряй. Вот разбогатеем! — смеялась она и смотрела на Генку так, что он вспоминал виденную недавно в углу у бабки Фроськи икону, из которой смотрели с беспощадной любовью глаза «боженьки», и вспоминал, как говорят про мать соседки: «в глазах-то душа» и «душа-человек».
— А у них еще и телевизор есть?
— Есть, кажется.