Тут Степанов представил себе, как в «данное, определенное время» сутулый, неряшливо вышагивающий, «длиннобудылый», как называла таких мужиков Груня, Ялдыкин бредет уже вдоль казенного фасада своей конторы. Лохмы собачьей шапки свешиваются на белые брови.
— А что? Может, и чокнулся. Ничего удивительного.
Степанов бросил было листок в ящик стола, но потом все-таки неохотно встал, выпростал из кармана штанов связку ключей, протиснулся к несгораемому шкафу, который посетители почтительно называли «сейфом», и с трудом, с лязгом и стуком его открыл. Шкафу было лет сорок. Сколько Степанов ни лил в замок «масло для швейных машин и велосипедов», стальные стержни заедало. Видно, важный шкаф не желал иметь с велосипедами ничего общего. В нем хранилась пачка старых документов и початая бутылка коньяку…
Лет тринадцать, что ли, прожил этот «конфиденциальный» Ялдыкин где-то рядом.
Издали Степанов видел его довольно часто. Под липами у клуба, где Ялдыкин сиживал за шахматной доской со стариком Дергабузовым: оба с нахлобученными на глаза белыми бровями, с голубыми нимбами сигаретного дыма вокруг лысин. Или видел Ялдыкина глубоко в аллее, делающего приседания на фоне мятой, как алюминиевая фольга, речной излучины, причем когда Ялдыкин приседал, то делался похожим на черную лягушку в кепке, выпрямлялся — на разводной ключ. Видел его на речке с удочкой, слышал, что жена и сын «остервеневши утекли», как выразилась бабка Груня, когда-то от него. Знал Степанов, что круг общающихся с Ялдыкиным ограничен двумя-тремя партнерами, именно партнерами — за шахматной доской, у костра после рыбалки. Да, вот и та же Груня, так по-хозяйски снисходительно относившаяся к поселковым мужикам, никого не презирая, ни к кому не привязываясь, с Ялдыкиным не здоровалась вовсе, хотя, как и все, сильно зависела от благожелательности конторских работников.
Да, отличался Ялдыкин от всех, кого когда-либо знал Степанов, совершенно удивительной манерой смеяться. Выслушает серьезно и внимательно, скажем, анекдот и вдруг, слегка оскалившись, начинает выталкивать из себя механические, как у куклы, раздельные «ха», «ха», «ха», что сначала вызывает у собеседников недоумение, потом кривые улыбки, а потом все уже прямо-таки с сочувствием наблюдают, как этот сутулый, длинный, с тяжелыми, нескладными конечностями, не очень с виду здоровый человек выталкивает из себя редкие, как икота, звуки, а черные глазки смотрят зло и обиженно.
— Ты смеешься, как блюешь, ей-богу! — говорил ему старик Дергабузов. — Не хошь, хоть тогда не смейся, не мучайся!
Но Ялдыкин, закрыв рот и передохнув, отвечал, что ему вроде бы тоже очень смешно, но смеяться по-другому он не научился. Уж такой он есть.
— Уж такой есть, — сказал Степанов и с трудом, с лязгом и стуком запер сейф.
Именно таким представлял себе Степанов некоего немца Вагнера, о котором недавно перечитывал главу в учебнике психиатрии. Тот немец по неясным причинам пристрелил человек десять посторонних и зарезал всех своих близких. Но ничего такого достоверно не было известно про Ялдыкина. Убил ли кого постороннего? Или скажем, мать свою зарезал?..
Анна Ивановна Егошина, собравшаяся, судя по заявлению, прикончить Ялдыкина, тоже лет десять уже обитала через стенку от него, в том старом, похожем на двухэтажный торт, с колоннами времен княжеских доме но никак общаться с ним в доме не могла — вход в ее комнату на том же втором этаже был с черной лестницы, а Ялдыкин поднимался к себе с лицевой стороны. Ялдыкину комната досталась большая. И был там у него, помнится, клавесин…
Степанов допил чай.