— Рань какая, — заметил Яков. — Зимой в это время самый сон. Лег бы, поспал… — Анатолий не ответил. — Небывалое дело в нашей деревне, — продолжал Яков, — лошади заразные. И где только Захарка сумел заразу подцепить?
— Что это за опекунство Захара Шарыгина над Анной Шатуновой? — перебил Анатолий.
— Она ж, ты знаешь, тронутая, не в себе, рехнулась то есть, — неохотно объяснил Яков. — Божья душа. Вот и опекает. Бумаги у него есть.
— Наше право считать бумаги старого режима недействительными, — зло сказал Анатолий, с облегчением переключаясь на другое дело.
— Больного опечь недействительно? Что ж это за Советская власть?
— Дом Шатуновой Анны он раскатал?
— Он, — признался Яков.
— Куда подевал? Продал?
— На хутор увез.
— Вернет!
— Ему приказывай, — переадресовал Яков. Он достал из своего стола тяжелую книгу в черных деревянных обложках.
— Прикажу.
— Правильно, — одобрил Яков. — Девку хуже скотины держит.
Солнце наконец добралось и до окон почтовой станции. Загудели на потолке крупные мухи. Анатолий открыл окно и тут же закрыл: услышал запах керосина. Яков засунул палец в книгу, как закладку, и, видимо, продолжая вчерашний разговор, спросил:
— Значит, отделена? Получается, значит, извини-подвинься?
— Прошу вас, — терпеливо сказал Анатолий.
— Меня не просили, когда отделяли.
— Меня, кстати, тоже.
— Неужто большевики друг дружку не спрашивают, не советуются? Молчишь? А ведь не может такого быть, чтоб тебя не крестили. Имя-то не на дороге подобрали. Как имя без церкви?
— Ну, прилип. Крестили, Яков Яковлевич. Но крест не ношу. Хватит! Я объяснял: отделена, но чувства верующих уважаются.
Яков хмыкнул.
— Вот и уважь, послушай: «Дондеже имамы время», то есть пока еще есть время…
— Ну!
— «…попечемся о единородных своих душах и домашних своих: муж о жене, жена о муже, отец о сыне, сын об отце…»
— И так далее, — снова остановил Анатолий, глядя на часы, но Яков все-таки закончил:
— «…мати о дщери, тщи о матери, брат о сестре, сестра о брате». Поверь мне, председатель, что отделена очень зря. Может, и нет бога, чирей мне на язык, прости, господи, может, и нет, а сказать об этом нельзя. Тут такое начнется!
— Тьфу ты, господи, — не удержался Анатолий.
— Хоть плюешь, а господа поминаешь, — одобрил Яков. — Правильно: на всякое рази́ло есть прави́ло.
— Выброшу я тебя к чертовой матери, — в сердцах ругнулся Анатолий.
— Черта помянул! — обрадовался Яков. — С нами только так.
Анатолий посмотрел на свои часы. До первой почты оставалось часа три.
— Посплю, — решил он. — Яков, уважать чувства — не значит уважать человека. Долдонь свою хрестоматию сам, мне других хватает. Как почта, сразу буди. Шарыгин появится, вызовешь.
Анатолий перешел пыльный, пока прохладный тракт, вошел во двор Якова, у которого был на постое, лег отдохнуть в клети. Он боялся, что снова схватит чувство одиночества, мучившее бессонницей. Но когда вытянулся на жестком топчане, то с радостью ощутил легкость уставшего человека. Он вспомнил убитую лошадь и успокоил себя: «Все правильно: надо!»
2
Связь на тракте прервал Прон Толмачев, брат Якова, старший ямщик. Был он известен тем, что в юношестве, в одиннадцатом году вез знаменитого своей земельной реформой Столыпина. Восемнадцать верст прогнал он за семнадцать минут. За это Столыпин из своих рук дал ему золотую десятку. Деньги к деньгам пошли: кому из проезжающих не лестно, чтобы его промчал ямщик, отмеченный министром.
Деньгами Прон не сумел распорядиться, своей станции не заимел, правда, купил взамен загнанного коренника жеребца той же крови, на нем и ямщичил.
Прона отличили, держали для фельдпочты. Был он на перегоне Уржум — Шурма старшим. В семнадцатом году в декабре, как раз когда в Вятскую губернию пришла Советская власть, Прон женился. Даже на свадьбе не выпустил Прон из рук вожжи, не сел рядом с невестой, сам правил тройкой — вороным коренником и каурыми пристяжными. «Не боишься?» — кричал он невесте, оборачиваясь. «Нет», — отвечала она и застенчиво смеялась.
Оружие у Прона при новой власти отобрали, секретную почту возить не доверили, пересадили на ямщицкие козлы.
Пошел Прон в монопольку, брякнул столыпинскую десятку, которую называл рублем, напоил ямщицкую братию, кнут за пояс и — в гоньбу. И гонял всю зиму и весну восемнадцатого года.
В начале лета, накануне того дня, когда Анатолий убил заразную шарыгинскую лошадь, к Прону явились с обыском. Ничего не нашли, требовали почему-то золотой столыпинский червонец, как будто он был меченый. Прон не сдержался, погнал милиционеров взашей. Милиционеры его не забрали, но поколотили крепко, здоровья убавили.
Прон пришел на почтовую станцию в Шурме, сбросил с тарантасов кожаные мешки с почтой, собрал ямщиков и подговорил их бросить ямщину, разойтись по домам. Ямщики все были деревенские, согласились. Во-первых, болело сердце о незасеянной земле, а домой не отпускали даже на день: связь по тракту требовалась непрерывная; во-вторых, Прона считали по-прежнему старшим, слушались.