Профессор приехал домой, позвонил аспиранту и извинился, сказав, что портфель, кажется, пропал безвозвратно, так что правки придется внести снова. После этого снова позвонил жене на дачу, послушал ее велеречиво истеричные рассуждения о том, стоит ли в такую слякоть сажать японскую грушу, про внуков уже не спрашивал, какая разница, сколько внуков и как их зовут, сколько ни есть, все счастье и боевое продолжение этой родовитой, шумящей бессмыслицы, сколько ни было ее, этой жизни, все в ней сложилось, прожил – передай другому, или не передавай, можно не передавать, как выяснилось, все можно, когда больше нечего терять.
Действительно, это была его первая и последняя потеря. Уже потом, на защите, что-то дернуло, полыхнуло фейерверком в груди, какая-то фраза царапнула огнем узнавания, но мысленно сказал себе: литература, так и не вычеркнул.
Чужие следы
Говорят, увидеть своего двойника – к смерти. Но смерть уже случилась, она была всюду здесь, всюду свойский и тонкий гость, и, когда его двойник взял в руку с запредельно знакомыми часами сыпучую рыжую горсть, к горлу подкатила огромная и скользкая глыба сырой рыбы – словно не мог удержать эту мнимую рыбу, распадающуюся на детали, внутри себя, да и что такое – себя?
Он прилетел на похороны отца издалека, пять часов самолетом, старика он не видел, пожалуй, несколько лет – тот так давно и привычно болел, что перестало необходимым, казалось, летать туда-сюда только для того, чтобы убедиться, что никогда уже не узнает, не почувствует ничего, не поймет, кто и что ему на ухо кричит: уходил по этой тропе так долго и медленно, что казалось, не уйдет никогда, и, когда по-настоящему ушел, будто свернув за поворот, это показалось обманом и немыслимой детской обидой – жить вечно никогда не обещал, сколько помнил его, но умирать вечно пообещал этой своей постоянной бледной гримасой неузнавания, долгим и спокойным угасанием, спокойным медленным спуском вниз по лестнице с бесконечным количеством ступенек – но нет, конечным. Все конечно, все кончено.
Двойник был одет точно так же, как он: белая клетчатая рубашка (он тоже не смог себя заставить надеть черное; смерть – это игра в честное, в белое, в чистое и новое, и так кругом чернота), джинсы и белые же кроссовки (не переодевался даже после самолета). Лицо, возможно, было другим, подумал он – двойник небритый, уставший, весь серый, как пепел, как осиное гнездо.
Рядом с двойником стояли девочки-подростки в синих платьицах, две штуки: оглядывались испуганно, огромные глаза, торчащие птичьи лопатки, такие родные, такие странные, воробьиные, непонятные: это чьи?
Тут же сказал себе: это не двойник, все в порядке. Просто брат-близнец. Наверное, у него был брат-близнец, которого отец с мамой давным-давно сдали в детский дом, и так детей куча-мала, он младший был и еще четверо старших, предыдущих, куда там чертову шестерку прокормить, вот и отдали того, который послабее. Этот и правда послабее – оценивая впалое, осиное лицо двойника, испещренное мучительными морщинами неверия и боли, удовлетворенно отметил он. Потом, наверное, больной отец как-то все-таки сообщил про это братьям, покаяться, может, хотел – и братья его разыскали, этого брошенного сына, привезли к нему. Наверное, они виделись, общались как-то, и отец умер успокоенным, мирным, разрешившим все свои проблемы. Кроме него, кроме него. Тут же отмахнулся: он не проблема, приезжать все эти годы было действительно сложно, почти невозможно, бизнес, семья, дети.
Действительно, дети – вот у него, двойника, явно дочки-близнецы, наверное, это наследственное. У него самого тоже были дочки-близнецы, но эта информация вдруг показалась ему какой-то ложной, туманной, неточной. Дочки ли? Блезницы ли? Что такое – блезницы? Тут он понял, что мышление его путается, блезнится, блажит, будто бы уходит в сторону, обессмысливает слова – видимо, стресс.
Настала его очередь участвовать в этом мутном, странном земляном ритуале (немного расстроился, что в числе последних – и тут братья вытеснили, подвинули, будто не замечали его, не поняли, не простили отсутствия, невозможности сопровождать их всех в этом бесконечно долгом пути по лестнице вниз), он подошел, запустил руку в песочную ржавую горку и вдруг с невозможностью, неверием увидел – будто в злом неостановимом широкоэкранном кино – как застучали, зашуршали жесткие, мучительно ржавые лопаты прямо около его пальцев.
– Стойте, – сказал он, пытаясь оттолкнуть костяшками ладони деловитые занозливые черенки, снующие, как деревянные мыши, между сыпучими, исчезающими песочными стенами, – стойте, я же не успел.