Оно так и тянулось, три раза в неделю: взять в церкви судки с обедом, обойти троих подопечных по соседству. Один был задумчивый бородатый парень без обеих ног, вся маленькая квартира была завешана карандашными эскизами; другая – тихая интеллигентная старушка в квартире, заставленной мебелью времен ее юности, с книгами и фотографиями давно ушедшей семьи. Они готовы были поить ее чаем, благодарить, они, извиняясь, просили купить какую-то мелочь и всё норовили всунуть бумажку «без сдачи»: ничего-ничего, у меня пенсия, у меня картину недавно купили. Парень подарил ей ее портрет, и отказался брать деньги, старушка предлагала книги из своей библиотеки, только Катя едва успевала читать по специальности, ну, и духовную литературу немного. В общем, не до всемирных пожелтевших шедевров.
И только Железная Глафира принимала ее помощь как должное, на пороге давала задание: «в той раз стирального порошку купи, да яблок полкило». А потом придирчиво осматривала каждое яблочко, и что только надеялась разглядеть: «червивые, небось?» – и не верила, что теперь червивых не бывает, брызгают их какой-то химией. А уж о деньгах и говорить нечего! Катя называла ей треть, четверть цены, и Глафира, давно не выходившая в магазины, только охала: «Ты где ж такую напасть нашла-то, Катерина? В спермактере этом, что ли? Так моёй пенсии на его не напасёсся, ты б на рынок съездила, чо ль, или в молочном на углу!»
И бесполезно было говорить, что молочный давно превратился в меховой салон, а до ближайшего рынка отсюда час езды в одну сторону. И что в супермаркетах цены теперь едва ли выше, чем в бывших этих молочных-булочных, давно превратившихся в продуктовые бутики, словно на Елисейских полях. И что вообще проживание пенсионеров в пределах Садового кольца теперешней экономической ситуацией не предусмотрено.
Терпела, глотала, отдавала собственные деньги (а много ли их у аспирантки?), да не то было обидно даже, а вот это подозрение, что шикует она на старухины деньги, не бережет их. Так и во всем.
Сначала она пыталась как-то поговорить с Глафирой, спрашивала ее о молодости, о войне – та отвечала вяло, односложно, по заученному. Один раз только, когда на масленицу напекла их приходская группа милосердия всем по паре блинчиков, разговорилась Глафира, какие блины мамка в детстве пекла, да как они в девках на вечорки ходили, да какая речка у них хорошая была и леса грибные. Тут только пробило ее на живое, человеческое, и Катя было уж порадовалась, стала расспрашивать, но Глафира от разговора с непривычки быстро устала, свернула на продукты, да на свое, родное: «Сметана была – ложка стояла. Не продают больше, без Сталина-от…» И Катя осеклась. Не хотела больше даже заикаться об этом.
Она уж и старшей по группе милосердия жаловалась, Галине, миловидной женщине за сорок, пережившей, видно, многое. «Да уж, Катюш, – улыбнулась она, – так ведь это самое трудное, самое главное. Легко помогать, когда тебе за любой чих спасибо говорят. А ты попробуй вот так, с неблагодарными, злыми – ну совсем как Христос с нами. Вот это уже по-настоящему. Ты ее полюбить, конечно, сразу не сможешь, но ты просто потерпи. Ты представь себе, она же воевала, партизанила, хоть и недолго – значит, и за нас с тобой жизнью рисковала. Ну что нам теперь, трудно потерпеть? Она так вообще уже в маразме, не видно разве: молодость свою помнит, а какой год на дворе да кто у нас сейчас страной правит, и понятия не имеет».
Права была Галина, ой как права. А все равно терпеть было трудно. Нет, стиснув зубы, конечно, можно. Но ведь не хотелось так. С открытой душой надо, искренне, – уверена была Катя. Она и с батюшкой говорила, и с подругами, и все уверяли ее, что не в чувствах дело, над ними мы не властны. Но помогает она старухе, делает за нее всё – вот это главное. А там ответ каждый за себя держать будет, не за соседа и не за Сталина.