Две актерские семьи в этом обществе друзей, семья инженера, учительская семья и семья врачей — долгая игра в карты, которая перемежается всегдашними разговорами об ухудшении водки, о холестерине, перенаселении, о марках автомобилей, все достойно, со знанием дела, немного религиозного тумана в разговоре, немного атеизма — в меру, дабы не были такие разговоры опасными и предосудительными, затем долгое прощание и прогулки вдвоем в молчаливом, размеренном состоянии людей, много говоривших, но мало выпивших, переглядывание и смешки возле какой-нибудь арки, где они, в молодости, до супружества, любили стоять и целоваться, и, начиная с этой арки, все возрастающее желание повторить молодость, пусть по-другому, хуже, усталыми людьми, но зато опять войти в спокойный свой мирок, в ту семейную крепость, которая — они это хорошо знают — никогда не разрушится. И поэтому — легкое волнение, когда приближаются они к какому-нибудь кирпичному дому, Где должны остановиться и поцеловать друг друга: «А помнишь?» — «Конечно же!..»» — и напоминание, как оправдание каких-то мелких подробностей того вечера досупружеской жизни — чей-то голос, прогнавший их отсюда, тутовое дерево, стоявшее рядом и возвращение домой под утро на какой-то грузовой машине: «А водителя помнишь?» — «Помню, конечно!» — «Нет, не помнишь!» — «Он еще не взял с нас денег». — «Фу, какая мелко-материальная память» — сказанное так, словно это открытие должно принести обоим восторг, как и тогда, когда оно было впервые сделано.
В такие вечера спокойствия и согласия фантазии Алишо всегда приобретали плоть и реальность, он не довольствовался теперь их эфемерностью, их свойством ускальзывать из-под одеяла, он возвращался к одной из устойчивых своих тем — «теме первой любви», юношеской страсти, так и оставшейся неудовлетворенной. Ревность его к шестнадцатилетней Мариам как бы искала для себя выхода, успокоения в чем-то сильном, а для этого он и себя должен был увидеть шестнадцатилетним.
Но вначале ему нужно было еще долго бороться с неприятным ощущением от вечера в кругу друзей, ибо сама тишина спальни была как бы укором тому шуму, тем разговорам… Он делал почти немыслимое, чтобы выделить из увиденного на вечере отдельно лица мужчин, отдельно женщин, чтобы потом собрать в своем сознании картину, из которой должно родиться воспоминание о женщине из «темы первой любви», но тщетно. Полная мешанина сказанного и услышанного, лиц с общим для мужчин и женщин выражением, разговорами о народонаселении и ухудшенной водке, как в однополом обществе, где невозможно влюбиться, сотворить интрижку, приревновать жену… Личные страсти подавлены в скучной пристойности, в обмене любезностями, в этакой доброте хором, стерты. И из всего этого уже дома, наедине, у Алишо и Мариам должно было родиться чувство недовольства, желание снова почувствовать себя людьми, защититься интимностью, страстью, вспыхнувшей как протест бездарно проведенному времени в гостях, страстью, правда короткой, но сильной, приносящей утешение и «домашнюю радость», — так побег от себя после каждой ссоры кончался возвращением к себе самим.
Из этого состояния, как его продолжение, как линия его отношений к действительной Мариам и к той, шестнадцатилетней, рождалась Нора — главный персонаж его «темы первой любви»…
В этом порядком надоевшем ему городе, где у каждого своя биография, Алишо неуютно. Его биография затеряна в маленьком городке на юге, а потом продолжена в других городах, но не в этом, чужом, холодном, не согревающем его историю ничем, кроме света какой-то тесной гостиницы и дыхания его шести или восьми сотоварищей по номеру, большому, с толстыми стенами, как палата больницы старой доброй планировки.
Днем — долгие поездки в другой конец города, в театральный институт, а потом вместо усталости — какая-то странная возбужденность и бессонница — все от застенчивости, от чувства своей провинциальности, когда боялся он спросить улицу, номер трамвая, не те документы сдавал в институт, путал дни экзаменов и ничего толком не знал вразумительно о том жестком быте, в который более расторопные быстро вживаются — они ходят и за месяц до начала учебы уже шепчут всем на ухо о том, что они везучие, презирая таких, как Алишо, ужасно несерьезных молодых людей, которых зря отпустили от себя родители. И отсюда, наверное, от спокойствия и расслабленности счастливчиков, эта неестественная возбудимость Алишо, его неумение заставить себя уснуть, даже если все ночные разговоры в номере закончены — тихие рассказы командированных о том, сколько кто успел сделать за день, обмен мельчайшими подробностями, которые и должны этих неуверенных в чужом городе людей связать на несколько дней братством, перед которым любой, даже самый расторопный администратор, ведающий делами, должен не выдержать и отступить.