Второе, что меня поразило, – огромное количество желающих полежать под капельницей, чтобы немного прийти в себя и идти пить дальше. Эти люди использовали медицину как способ поддерживать себя в форме, но лишь для того, чтобы оставаться в болезни.
Третье – обыденность, привычность случаев алкогольной эпилепсии, алкогольной комы, алкогольного делирия, а также проблемы с транспортировкой психотических больных. В любое время суток мне мог позвонить диспетчер скорой помощи, водитель привозил меня в приемный покой, я беседовал с делириозным пациентом, оформлял сопроводительную документацию и пытался отправить его в областной стационар. Почти всегда дежурный врач стационара по телефону отказывал в госпитализации из-за отсутствия мест, и в мои задачи входило добиться его согласия на госпитализацию психотического больного: просьбами, уговорами, угрозами – как угодно.
Четвертое – кодирование. Мой «французский препарат» стал популярным. Моя терапевтическая сказка была пусть и простой, но от частых повторов стилистически выправленной, с паузами в нужных местах, с драматическим подведением к эмоционально-вегетативному испытанию и кульминацией. Вместе с этим я считал нужным и немного поговорить с пациентами о жизни, о планах прожить ее с трезвой головой, о проблемах, которых за годы алкоголизации накопилось много, о том, как и в какой последовательности их лучше решать и как вообще жить жизнь.
Через год меня перевели в стационар. Я стал заведовать терапевтическим отделением. Наркология отодвинулась на второй план, хоть я и продолжал оставаться районным наркологом. В условиях дефицита врачей я был вынужден работать за двоих, троих, четверых. Вместе с терапией и наркологией на мне фактически повисла и неврология: единственный невролог месяцами сидела на больничном, но в отделение госпитализировали людей с инсультами, и я работал также в качестве невролога. В дополнение ко всему я выезжал на освидетельствование смертей со следователем прокуратуры и полицейскими. В условиях такой перегрузки мне пришлось проработать пять лет.
Вспоминая эти годы, я всегда испытываю грусть. Было слишком много смертей. Смерти на дому. Смерти в стационаре. В моем отделении. В хирургическом отделении. В приемном покое скорой помощи. Умирали дети, взрослые, старики. Умер герой Великой Отечественной войны: в состоянии алкогольного опьянения упал и ударился головой. Умер пятилетний ребенок: пока взрослые пили во дворе, он пошел к пруду и утонул – буквально рядом с ними, в нескольких метрах. Мужчина в Новый год, находясь в приподнятом настроении, взял кусок сырого мяса со стола, бросил в рот и умер от асфиксии. Я сделал трахеотомию кухонным ножом (был экстренно доставлен на дом к пациенту), но было уже поздно. Помню глаза всего семейства, взрослых и детей. Помню, что потребовались чудовищные усилия для того, чтобы выдавить два слова: «Он умер». Помню вой. Вой жены, матери и детей умершего.
Погибли старик со старушкой и их сын: трое пьяных подростков избили и сожгли их вместе с домом. Умер парень у меня на руках: много пил, никак не мог остановиться; но кое-что в нем все-таки остановилось – сердце. Еще один парень, немного выпив, нырнул и получил перелом шеи и тяжелую травму спинного мозга с полной дальнейшей тетраплегией; я потом много раз его госпитализировал по поводу инфекций, как это обычно бывает у людей с нарушенной уродинамикой. Его мать призналась, что сын поначалу проклинал меня за то, что я спас ему жизнь. Жить, будучи «головой профессора Доуэля», – так себе удовольствие для молодого человека. Но через много месяцев он к этому привык и вспоминал меня с благодарностью. Мы ко всему привыкаем. А что еще делать…