Читаем Заполье полностью

И тако судили-рядили, и инако, и в этих грубых в простоте своей толкованиях своя-то правда была, конечно, угадывалась и тайна, какая за всякой большой правдой сквозит, — но тайна грубая такая же и тем оскорбительная, будто речь о муравейнике шла или о скотном дворе пресловутом, обозначая собою, оконтуривая лишь воняющий смазкой (то бишь кровью, не чем иным) механизм существованья, но не вздох организма бытия донося, и потому не могла не быть низкой, а то и, попросту, человечески низменной.

Другая, иная тайна была у матери, в иконостасике бедном живущая, таимая — или, наоборот, им явленная… тайна сама в себе и ничего более? Нет, таинство двух тысячелетий бытования, без неё не представимых, как ты это ни расценивай, во что ни ставь. И время тут не аргументом в пользу тайны этой и даже не средой, а самой плотью того развернутого действа-таинства было и духом его одновременно, не разъять, — и пред монолитом этим прозрачно-непроглядным ему, сыну, чему угодно обученному, только не тому, сдаётся, чему бы надо, сказать нечего, и недоверью его, неверию в смыслы, в монолите том двухтысячелетнем обитающие, невелика цена, если уж на то пошло, грошовая.

И уж давно он, себе признаться, застрял в межеумье неком разреженном, вдохнуть глубоко нечем, меж двух этих тайн, не хватает его на признание ни той, ни другой — в его признанье, впрочем, вовсе не нуждающихся… И как-то привыкнуть даже успел, куда как хорошо зная, что привыкать к этому не надо, нельзя, межеумком век проживешь, а собой не станешь; но и волевым усильем такое не решишь… не даст Бог — и не уверуешь, как некоторые знатоки вопроса утверждают? Не уверовать без помощи вышней, как и человека не полюбить? Поверить-полюбить тогда и в самом деле мудрено... нет, что-то перемудрили тут знатоки.

Но ещё-то меньше верить хотелось в голый, пусть и хитроумный тоже, всё той же натурфилософской смазкой провонявший механизм вертепа этого, вечного двигателя, почему-то своего полоумца-изобретателя потерявшего, — да, кровью смазывается он и насилием не то что законным, но, более того, обязательным к применению, даже и в землепашестве авелевом без него не обходится, в аскезе монашеской — над собой, о просвещённом же с избытком, до зубов вооружённом ныне гуманизме уж и говорить не приходится.

Да и, спросить, как это мы, над самой идеей вечного двигателя посмеиваясь, умудряемся в душу вечную верить свою? Разве там только бессмертие может быть, где его, времени, вовсе нет…

Вот он после смотрин внучки привез на редакционной машине мать в избу их выстуженную, из бревен старого, довоенного еще, колхозного амбара собранную братом старшим Николаем, отец сам уже не мог тогда, на подхвате лишь да советом; и всё убого в ней, избе, едва ль не первобытно и такое своё, что дальше некуда и незачем… в прямом смысле первобытийно, да, всё началось тут, суть свою обрело твердую и назвалось; и пусть разжижилась она, поплыла потом, но суть многих вещей и понятий, но образцы-то изначальные и верные в памяти и, пожалуй, в натуре базановской остались. И осталась здесь, верно, безвидная и безмысленная малость его, сына, исчезающе малая величина дыханья младенческого, куда меньшая сытного амбарного запаха зерна от стен — всякий раз его ощущаешь, входя после долгой отлучки, материны травы перебивает даже. И фотокарточка его, средь разноформатного блеклого десятка других родных в одной большой застекленной раме, лишь сторожем состоит теперь при этой однажды появившейся и теперь бессмертной его малости — здесь, где остановилось давно время и где он, позднышок шестилетний, сандалики скосолапив, смотрит с нее строго, недовольно и, пожалуй, удивленно даже… зачем вызвали? Кому здесь понадобился он и зачем?

Перейти на страницу:

Похожие книги