Читаем Записки совсем молодого инженера полностью

А был маленький класс в конце здания и на самом верху, с крохотными партами и крохотными окнами, за которыми качались макушки больших тополей: так близко, что рукою достать. Была учительница — Зоя Алексеевна, спокойная женщина за столом перед нами, которая три года учила нас читать и писать и ставила мне, помню, всегда пятерки, потому что я уже немного умел читать и писать и делал это, может быть, лучше других. Была маленькая комната рядом с классом, туда выводили нас на переменах, мы играли в фантики, прятались, колотили друг друга — или стояли у окон и глядели за стекло на тополя, на канал, были какие-то радости и друзья, свои обиды, огорчения, но здесь я уже ничего больше не помню: осталась в памяти тишина и тепло, особенно зимой, когда мы на переменах греемся около печки. Сейчас уже вечер, мы занимаемся в вечернюю смену, окна черные, за ними ветер, мороз, зима, а здесь так тепло, и день кончается, остался последний урок, а потом — домой, сразу после ужина спать…

Я не запомнил День Победы. Салюты тогда были часто, и мы каждый раз ходили глядеть, но даже салюта в День Победы я не запомнил. Вернулся отец, живой-невредимый, — это тоже как-то выпало из памяти. Только вот потом хорошо помню, что у нас за городом есть огород. Мы сначала копаем там землю, а потом сажаем картошку. Много людей тоже копается рядом. Иногда в воскресенье мы уезжаем туда все вместе: поезда здесь не ходят, и нас везут на машинах. Даже бабушку мы берем с собой. А иногда мы ездим только с отцом, вдвоем на велосипеде: он везет меня на раме. 23, 24, 25… Километровые столбы. И таблички как-то очень часто поставлены сбоку дороги. Отец держит руль, и мне плохо видно, я гляжу по сторонам, выгибаюсь, мне приходится вертеть головой, чтобы глядеть.

— Сиди спокойно. Свалимся мы сейчас с тобой оба…

А шоссе уходит вверх, уже Пулково. Отец тяжело дышит, потому что трудно въезжать на такую гору вдвоем. Розовые кирпичные развалины лежат справа — нет ни одного целого кирпичика, ни одного целого куска штукатурки на этих стенах, которые раньше были домами, и там жили люди, а теперь вот остались лишь груды мусора, все иссечено взрывами, и проемы в стенах не там, где должны бы быть окна и двери, а там, где попал снаряд или вот рядом взорвалась бомба. Наверху отец останавливается, мы отдыхаем. Я тоже устал сидеть на своей подушке. Ржавое, мятое железо валяется вдоль шоссе и в ямах на поле. Я отхожу в сторону: хорошо бы найти патрон или артиллерийский порох, длинные макаронины. Но здесь ничего нет. Уже все подобрано. Только колеса, рамы, большие снарядные гильзы лежат в воронках.

— Не ходи, там могут быть мины! — говорит отец.

Потом мы едем дальше. И теперь уже слева какие-то люди строят дом. Они носят кирпичи, все одеты во что-то серо-зеленое, странные шапочки у них на голове. Когда мы подъезжаем, они все глядят на нас, а некоторые даже бросают работу. В чем дело? Редко, что ли, ездят машины на этом шоссе? Редко ходят здесь люди? Потом я вижу вдруг часового с винтовкой в руках и понимаю: это, наверное, немцы. Отец говорит:

— Вот, видишь, — немцы…

Я оборачиваюсь. Гляжу назад. Мне хочется глядеть и глядеть туда. Какие они — эти немцы? Так вот они — немцы. Это они воевали с нами. Вроде обычные люди. Только со странными шапочками. А так, видно, ходят, даже веселые, что-то говорят и смотрят на нас, и тоже, наверное, говорят про нас друг другу. А вон тот слева за домом, кажется, машет рукой. Чего же он машет? Он же фашист. Они немцы. Он фриц. Чего он смотрит на нас? Мы воевали с ними. Он пленный…

Я гляжу, но уже не хочу, чтобы они видели, как я гляжу, и отодвигаюсь, прячусь за руки отца, но мы уже отъехали так далеко, что совсем стало не видно. Так вот они — немцы…

Такое было у меня любопытство к ним, когда я впервые увидел живых пленных — любопытство, отчуждение, острый интерес, какая-то неловкость. Такая же неловкость была у меня перед свастикой. «Фашистский знак» — называли мы это и, чтобы обидеть товарища, ляпали ему эти знаки, большие и малые, на тетради, на лист бумаги, на котором он пишет, на книги, на портфель, на одежду — мелом, и даже на руки — чернилами. Это было тогда наше хулиганство, наше озорство, так же как писать, на стенах КОЛЬКА — ПРЕДАТЕЛЬ или МИША + ЛИЛЯ = ЛЮБОВЬ, и дело иногда доходило до драки: сильнее, кажется, нельзя было обидеть мальчишку. Но я не мог заниматься такими делами. Мне было неловко вообще рисовать такие вещи: четыре крючка сцепились своими концами и, выпрямившись, выставили наружу острые углы. Самое слово тоже было какое-то странное, злое: свастика. Я старался даже не говорить его. За этим стояли война, снова фашисты и — смерть?..

Перейти на страницу:

Похожие книги