На тонкой серой бумаге слева будут стоять в черных шинелях и с алыми погонами суворовцы, которые держат равнение. Синими буквами будет отпечатано: ПОЛЕВАЯ ПОЧТА (указать номер полевой почты), ВОИНСКОЕ, СМЕРТЬ НЕМЕЦКИМ ЗАХВАТЧИКАМ, и штамп в уголке: ПРОСМОТРЕНО ВОЕННОЙ ЦЕНЗУРОЙ 05449.
Он все это увидит и положит тогда эту открытку в такое место, чтобы знать точно, где она лежит, и никогда бы не потерять ее.
Блокада была прорвана на третий год войны. Но еще перед этим мне стало лучше жить, и я уже не так хотел есть, хотя другие дети в городе, наверное, все еще голодали. Мама работала теперь в воинской части. Она вообще не ночевала дома, а приходила только по субботам, и мы жили с бабушкой одни, а мама только иногда нам писала. Потом мать стала брать меня к себе на работу.
Мимо всех патрулей и заборов из колючей проволоки я иду через проходные, держа маму за руку. Она с кем-то здоровается и разговаривает по пути. Все улыбаются ей навстречу и смотрят на меня. Но я никого здесь не знаю. Я не вижу людей, а гляжу по сторонам, разглядываю голый двор и кирпичные стены, а в окнах что-то глухо пыхтит и постукивает. Мы идем по какой-то лестнице, и мама приводит меня к матросам. Это обычная комната, но она называется «кубрик». Кровати стоят там в два, а то и в три этажа. На стол ставят глубокую алюминиевую миску с вмятинами на боку. Горой, с верхом насыпают в нее гречневую кашу рассыпчатыми крупинками:
— Ешь, брат, ешь…
Часто потом меня будут кормить этой кашей. Но сейчас пока еще она самый первый раз стоит передо мною. Я беру ложку, которая лежит рядом. Стоя, даже не присев, начинаю есть. Каша быстро, заметно убавляется. Я чуть ли не давлюсь от радости: так много мне каши, теплая, с маслом, рассыпчатая, и вся для меня. А потом сзади пододвигают табуретку. Но я не замечаю этого, и тогда меня насильно усаживают.
Моряки тоже сидят вокруг — кто на чем. Они большие и молчат, все смотрят, но я не обращаю на них внимания, я ем дальше и наконец сыт, уже откладываю ложку и не могу больше есть: наелся.
— Наелся?
Они молчат, а потом кто-то смеется и говорит:
— Ну, что ж ты остановился? Такая вкусная у тебя каша. Ешь, вдруг ее у нас больше не будет…
И я пугаюсь — что вот действительно, может быть, больше не будет такой каши, и ем дальше, но скоро опять кладу ложку:
— Нет, не могу.
— Ешь!
Теперь уже все смеются вокруг. Мне нет дела до них. Я не знаю, над чем они смеются. Но мне жалко, что я не могу съесть свою кашу, которую мне дали и которой, может быть, больше никогда у меня не будет: я плачу. Дверь открывается, и входит моя мама:
— Кто тут тебя обижает?
Но она тоже улыбается, вытирая мне слезы…
Потом мы с ней ищем офицера, у которого я буду жить. Мы ходим по этажам. Я остаюсь в коридоре, а мать заходит в разные двери, но офицера нигде нет; сейчас, кажется, обеденный перерыв, объясняет она, и тогда мы выходим во двор, чтобы подышать свежим воздухом, и там, в дальнем углу около зеленых кустов, стоит много офицеров: темно-синих, больших, и все в очень широких брюках.
— Володя, — говорит мама, — вот ты где, а я тебя ищу.
Они стоят полукругом, смеются, глядя вниз, а мы заглядываем тоже туда — что там такое? — а там сидит фиолетовая крыса, которая попала в мышеловку, и ей прищемило левую лапу. Она притихла, а Володя держит в вытянутой руке пистолет. Мне отдают потом гильзы. Они длинные, с очень тонкими стенками, удивительно легкие, а еще — приятно пахнут. И, довольный, я иду вслед за Володей. Мама уже ушла на работу…
Так мне уже стало немного лучше, чем другим детям.
А потом война отодвинулась дальше. Я пошел в школу. Я уже умею что-то писать и немного считать, мне как раз столько лет, сколько нужно. Бабушка ведет меня первого сентября на школьный двор, там собралось много девчонок и мальчишек: девчонки здесь потому, что их школа стоит рядом с нашей, и хотя дома эти разные, у нас общий двор, и мы сейчас смотрим на них. Тепло. Я запомнил яркие платья, много белого и много красного. Каждый уже знал, в каком он будет учиться классе, а директор говорил нам речь на пороге школы. Когда пришли учительницы и стали — каждая свой класс — нас забирать, все зашумели. Мамы, бабушки стояли толпой около стенки. Они уже не могли идти за нами, а только смотрели или что-то выкрикивали и махали платками, иногда вытирая слезы. Мы, конечно, не плакали, но на душе у меня было чуть-чуть неспокойно: все было здесь новым, что-то будет?