Затем мы (опять же, совершенно стихийно) отправились на экскурсию по магазину. Это позволило мне создать еще несколько ярких образов, продемонстрировав мальчишеский восторг, в который меня до сих пор приводят детские игрушки; неподдельный интерес к канцелярским товарам и любовь к пошлым поздравительным открыткам (на которых изображают котят с клубками шерсти, щенков, похожих на старичков). Было видно, что Рейчел получает от всего этого удовольствие, но ее реакция явно отличалась от той, на которую я рассчитывал. Например, она ни разу не схватила меня за член.
Наша экскурсия закончилась в отделе пластинок. Там мы могли наблюдать маленького человечка средних лет (с необыкновенно большими коричневыми ушами, похожими на печенье, которое обмакнули в чай), обличающего такую же маленькую, но гораздо более молодую продавщицу. Она непрерывно зевала ему в лицо. Он никак не мог заполучить нужную ему пластинку в монозвучании.
— Вы хотите сказать, что она существует только в стереоверсии? — спрашивал он гнусавым голосом..
— Да, но она…
— Все это просто замечательно для тех, у кого есть стереопроигрыватели.
— Пластин…
— А как насчет тех, у кого нет стереопроигрывателя?
— На ней напис…
— Это отвратительно. — Он произнес это так, словно долгое время придерживался мнения, что это вовсе не отвратительно, что это даже приятно, и вот теперь у него, наконец, открылись глаза. — Это отвратительно, — повторил он, двигаясь вдоль прилавка в попытке индивидуализировать свою аудиторию. — Мы же не стадо баранов, а? — он смотрел на каждого по очереди в стиле вы — вы-и-да-да-вы-сэр. Он подошел ко мне.
— Вот у вас есть стерео? — спросил он.
— Простите?
— У вас имеется стереопроигрыватель?
— Отнюдь.
Похоже, мой ответ его удовлетворил. Он стремительно зашагал к выходу.
Я намеревался купить себе новую пластинку, но теперь решил этого не делать, поскольку до сих пор не имел ни малейшего представления о музыкальных вкусах Рейчел. Вместо этого я предложил выпить кофе. Сверившись с часами и оговорившись, что ей через пятнадцать минут надо быть в подготовительной школе, Рейчел согласилась. Это вызвало у меня улыбку, изначально радушную, но очень быстро превратившуюся в саркастичную, зловещую гримасу, выражающую (как мне казалось) сексуальную угрозу.
На пути к выходу у меня возникла блестящая идея.
Когда мы оказались на улице, я внезапно остановился. Мне было страшно жаль — это как-то выскочило у меня из головы — но я обещал Цецилии Ноттингем покататься с ней на лошадях в Гайд-парке. Ничего?
— Но, Рейчел, — сказал я, — как насчет понедельника? Может, выпьем где-нибудь чаю?
Она задумалась.
— Хорошо.
— Правда? Тогда в четверть пятого. — Я остановил такси. — В Чайном Центре?
— Хорошо.
— Чудесно. Дорчестер, пожалуйста. Увидимся.
Это была мерзкая выходка, и самым жестоким укором оказалась для меня сама Рейчел. Она уже не выглядела такой шикарной, такой самоуверенной, короче — такой путающей. Казалось даже, что она всячески это подчеркивала, то надувая губы, то изображая дурочку, то неправильно произнося слова, — в общем, все как положено. Но мне было все равно, даже когда она, пребывая в нерешительности, по-детски морщила нос или очаровательно выпучивала глаза в изумлении. Если она глупа, скучна, уродлива и больна, думал я, все это мне подходит.
В любом случае, нужно было продемонстрировать независимость, создавая контрапункт своему унижению во вторник. И мне требовалась передышка, время для дальнейшего исследования. К тому же мое лицо было не в той кондиции, чтобы подвергнуться беспощадному неоновому свету в Чайном Центре. Нелепый предлог — катание на лошадях — по крайней мере объяснял мой затрапезный вид. И с этим я не мог ничего поделать; мое тщеславие — это лишенное гребца каноэ, скачущее по порогам моей фантазии.
Мне кажется, что именно в тот день я начал работать над Письмом Моему Отцу — осуществление этого замысла займет у меня немало времени в последующие недели.
Сейчас, думал я, доставая ручку и свои записи, этот ублюдок получит сполна. Через сорок минут передо мной лежал листок с двумя строчками:
Дорогой Отец!
Мне нелегко было писать это письмо.
Когда я поднялся наверх выпить чаю, Дженни была на кухне, где обрабатывала свой уже наполовину поблекший синяк, доставшийся ей от Нормана во вторник.
— Ну как он? — спросил я.
— Уже лучше. Проклятая дверь!
Теперь Дженни все больше молчала, но ее молчание было весьма красноречиво. В первые дни после драки она пыталась вести себя так, будто ничего не происходит: «Не волнуйся за меня, у меня полный порядок», — патрулируя дом на крейсерской скорости в поисках самых изнуряющих занятий. Всякий раз, нагибаясь или поднимаясь по лестнице, она исторгала — не в силах сдержаться — утробный стон или страдальческий вздох.