...Аввакумова стремительно выходила из комнаты, дверь притворяла со стуком, снова близко зелень ненавидящих глаз, только теперь понимал: она была хромоножкой, слегка припадала на ногу... Скрывалась будто бы по делу на кухне, мы молчали с ее мужем, все было уже сказано, но уходить почему-то казалось невозможным, и тут опять приоткрывалась дверь — самую малость — и в щели показывалось робкое лицо девочки.
Было в то лето много крыш, подвалов... Крыши надо было осматривать, проверять — не протекают ли? — чердаки освобождать от хлама. Подвалы тоже требовалось смотреть, чистить, закрывать. И осматривал, и закрывал. Лазили по чердакам с главным инженером Инессой Найдич, средних лет, в чем-то спортивном, с обесцвеченными волосами. И она что-то видела во мне, или хотела найти, — все выспрашивала...
— Говорят, вы — отец-одиночка? Простите!..
Чердак, его сумерки, почему-то волнующие, сильный запах столетия иссохшего, пыли, голубиного помета. Голуби здесь есть, это чувствуется, но где они? Вздох чердака, внезапный шум крыльев, волна воздуха в лицо. Наклонный столб солнечного света живет своей отдельной жизнью, выпадая из слухового окна. Он протяжный, перекрученный, дымный, в нем ясно видится, присутствует душа... «У вас не души, а голики́!..» — сказала как-то мать, имела в виду безжалостность, бедность помыслов, сравнивала с вениками-голиками... Глаза у Найдич карие, у нее, знаю, «фестивальный» сын тринадцати лет — отец, вроде бы, румын... Потом она пригласит к себе, «мы ведь почти одногодки...»; станем пить чай. Мальчик войдет в комнату, заторопится, что-то почует, выйдет — болезненный, нездешний...
— Костя, хочешь чаю? Костя, где твоя вежливость — даже не поздоровался?.. — крикнет она вслед, слабо покраснеет, потом рассердится на него и станет говорить отрывисто, закуривая сигарету, ломая ее в блюдце:
— Без отца... Иногда терпения не хватает с ним — срываюсь. А он, как нарочно...
«Фестивальный» мальчик.
С Ванчиком были на крыше дома артистов.
Я его только спросил:
— Хочешь на крышу?
— Да. — Он был сама готовность.
Плоская крыша обнесена парапетом. Замоскворечье внизу, пьянящее чувство высоты, Москва по всему горизонту. Ванчик долго молчал, потрясенный открывшимся видом. А потом сказал, и это запомнилось:
— Бабушку бы сюда, она бы посмотрела!..
На уровне наших глаз летела ворона, и он провожая се взглядом, а сам думал о бабушке, которая далеко, но так всесильна, что даже эта ворона, несомненно, имеет к ней отношение... И точно бабушка услышала его.
Перед нами был город, который я любил больше всего на свете, любил бесконечно, и я заглядывал в глаза Ванчику, точно хотел найти в них этот город, увиденный новым, чистым зрением — более счастливым и, быть может, более глубоко проницающим.
...Минувшим летом ехал в поезде, в купе женщина с дочерью лет двенадцати, сели в Куйбышеве, надо в Елец; ела вишни, а вишневые косточки бросала в окно, в щель его, смеялась — косточки, если промахивалась, состукивали о стекло, рикошетили в тебя. Постель пятналась вишневым, девочка существовала в своей отдельной игре, напоминавшей сон, — темнело. Нижней полки она, эта девочка, не захотела, вертела все кубик Рубика, карие круглые глаза, вдавлена некрасиво переносица, взобралась на верхнюю полку, пощелкивала там суставчатыми гранями. И вот оттуда кубик Рубика фатально падает тебе на голову... Он не мог не упасть.
Такой же кубик празднично пестрел на подоконнике, когда ты просыпался потом в Москве, бросался в глаза, и осознавалось: ты у Ванчика. Попутчица с белобрысой девочкой теперь уж, должно быть, в своем Ельце; Ванчик кашляет в большой комнате кашлем курильщика — десятый час. На стене — вид на венскую оперу, запечатленные австрияки; гоночная машина с надписью на морде «Мальборо», семерка красная, морда белая, колеса дутые; ансамбль АББА с нравящейся светловолосой певицей, чем-то напомнившей Зинаиду «Матрениного» периода... Брошена тайгеровская сумка — тигриная физиономия нешуточна. На подставке стоймя — кольт 45-го калибра в натуре, игра для взрослых, нечто крабье в японских иероглифах. Два «дипломата» на полу. Шторы на окне с оборками, «альковные», как ты их назвал, разведены и подхвачены лентами, наверху — такая же сборчатая занавеска. «Легкомыслие, праздность... — думаешь ты. — Какой-то вечный фестиваль!..»