– Доктор Андерсон? – Взгляд у невролога был такой, будто пациент у нее на глазах слетел с катушек.
– Не переживайте, доктор Ротенберг. Со мной все хорошо. Просто… перевариваю, как говорится. Все-таки жизнь у меня… – Он вздохнул. – Уж какая была. «Какие сны приснятся в смертном сне, Когда мы сбросим этот бренный шум, Вот что сбивает нас»[5]. – Он улыбнулся, но ее гримаса не изменилась. – Батюшки-светы, женщина, ну что вы всполошились? В Йеле больше не преподают Шекспира?
Он сдернул с себя стетоскоп, протянул ей. Видите, что я теряю? Внутри кипела ярость. У меня и в мыслях не было, что я могу это потерять. Есть ли жизнь после Шекспира? Вот вопрос так вопрос.
Есть ли жизнь после работы?
Но еще не
– Может, вам побеседовать с кем-нибудь… у нас есть соцработник… или, если хотите, психиатр…
– Я сам психиатр.
– Доктор Андерсон. Послушайте меня. – Он отметил, но не смог прочувствовать тревогу в ее глазах. – Многие пациенты с первичной прогрессирующей афазией самостоятельно живут лет шесть или семь. Некоторые дольше. А у вас очень ранняя стадия.
– То есть я смогу самостоятельно есть и… подтираться, и все такое? Еще многие годы?
– Скорее всего.
– Но не смогу говорить. И читать. И каким бы то ни было образом сообщаться с остальным человечеством.
– Заболевание, как я уже сказала, прогрессирующее. В конце концов – да, вербальные и письменные коммуникации станут крайне затруднены. Но симптоматика очень разнообразна. Во многих случаях ухудшение наступает постепенно.
– А потом?
– Могут развиться симптомы, схожие с болезнью Паркинсона, а также ухудшение памяти, суждений, мобильности и так далее. – Она помолчала. – Это зачастую влияет на ожидаемую продолжительность жизни.
– Временные рамки? – Только эти два слова он и смог выдавить.
– По общепринятому мнению, от семи до десяти лет с постановки диагноза до смерти. Но согласно некоторым новым исследованиям…
– А лечение?
Она опять помолчала.
– На данном этапе ППА не лечится.
– Ага. Я понял. Ну, слава богу, что это не смертный приговор.
Так вот каково это. Андерсону всегда было любопытно; он-то знал лишь, каково сидеть по ту сторону стола. Уже очень много лет назад ординаторам-психиатрам месяцами поручали сообщать пациентам о самых жестоких диагнозах; говорили, что это «практика», хотя больше смахивало на садизм. Андерсон помнил, как дрожат руки, когда входишь в кабинет, где ждет пациент (руки в карманы – такая у него тогда была мантра: руки в карманы, голос ровный, маска профессионала, которая никого не обманывала); и какое наступало невероятное облегчение, едва все заканчивалось. Под раковиной в туалете психиатрического отделения на такие случаи держали бутылку водки.
А эта врач, к которой его направили, эта невролог на переднем крае науки (причесанная, ухоженная, с макияжем, который сам по себе бравада) подобных речей толкает добрую дюжину в месяц (это же одна из ее специализаций) и тем не менее вся какая-то взъерошенная. Будем надеяться, когда это мучение закончится, для нее где-нибудь найдется бутылка с чем-нибудь.
– Доктор Андерсон…
– Джерри.
– Есть кому позвонить? Дети? Брат, сестра? Или… жена?
Он посмотрел на нее в упор:
– Я один.
– Ой. – И сочувствие в ее глазах было нестерпимо.
Он разом все впитал и все отверг. Еще не конец.
Своего конца он не допустит. Еще можно написать книгу. Он станет писать быстро; только этим и будет заниматься. Закончит через год-другой, прежде чем станут чужими простые существительные, а затем и сам язык.
Андерсон замечал, что устает. Думал, просто усталость, не более того. Отчего-то порой его слова бегут, хотя он уверен, что знает эти слова. Но слова не слетали с языка, не стекали с пера, и он думал, это потому, что он вымотался. Он не молодеет, а работает всю жизнь как вол. Или, может, в последней поездке в Индию подхватил какой-то вирус; короче говоря, он отправился на обследование, сначала одно, потом другое, сначала один врач, потом другой, и Андерсон ничего не боялся. Он не страшился смерти, не сбавлял шага от боли, он пережил гепатит и малярию, он не бросал работу, когда случались болезни полегче, толком их и не замечал, так что бояться было нечего – и однако же он очутился здесь, на краю этого обрыва. Но еще не сорвался – пока еще нет.
Столько слов. Нет, он не готов пожертвовать ни единым. Он любит их все.
Что сказала бы Шейла, будь она рядом? Она всегда была умнее его, хотя люди смеялись, когда он так говорил, – чего-чего? Воспитательница детского сада умнее психиатра? Впрочем, люди – идиоты, если вдуматься; они видели блондинистый взрыв ее шевелюры и его дипломы, а если у тебя есть хоть капля мозгов, сразу поймешь, сколь прозорлива Шейла, сколько всего понимает, сколько дозволяет себе знать.
Будь рядом Шейла…