— Михал Афанасьевич… — Она стояла перед Михаилом Булгаковым, и взгляд ее испуганно метался в разные стороны, огибая его. — Простите. Умоляю, простите. — Взгляд боялся прикосновения. — Вы не знаете меня. Но нам необходимо поговорить. Это крайне важно. Так важно.
Ощущая свистящий шум провала в ушах, Маша храбро подняла глаза на его подбородок.
— В таком случае, — подбородок неуверенно задвигался, — прошу вас…
Подбородок слегка повернулся, и она поняла: он приглашает ее в дом.
В голове всплыл точный прочерченный план музея Булгакова.
Последней квартиры булгаковской семьи, описанной в «Белой гвардии» как квартира семьи Турбиных — потерянный рай.
Маленькая столовая, с выходом на большую, но летнюю террасу.
Небольшая гостиная, прилегающая к будущей комнате Миши, где семь лет спустя он будет принимать пациентов.
Комната матери. Комната мальчиков. И книжная.
«Книжной», названной так в романе, в семье Булгаковых не было — не было для нее места. В «семи пыльных и полных комнатах» жили девять человек: мать Варвара Михайловна, четыре сестры, два брата и еще два двоюродных. Но в белом раю романа книжная появилась.
— Нет, нет, — возражая и оттого нервничая еще больше, Маша не удержалась на подбородке. — Это конфиденциальный разговор. А у вас всегда столько людей, — нервно объяснила она проживавшему на месте недорогого кафе второму 13-му дому с вывеской «Бакалейно-гастрономическая торговля № 13».
— Почем вам знать? Вы разве бывали у нас раньше? Мне знакомо ваше лицо… Я не мог видеть вас в театре?
— Михал Афанасьевич. — Маше казалось, она проваливается в снег все глубже и глубже. — Умоляю вас. — Боясь коснуться его лба, взор описал большой полукруг и, успев захватить кусочек зимнего неба, опустился на окна первого 13-го дома.
В его окнах горел свет.
Над двухэтажным домом № 13, постройки изумительной… в саду, что лепился под крутейшей горой, все ветки на деревьях стали лапчаты и обвислы… Дом накрыло шапкой белого генерала, и в нижнем этаже… засветился слабенькими желтыми огнями…
Булгаков никогда не напишет это про Дом?
— Выслушайте меня. — В отчаянии вцепилась она глазами в пуговицу на его шинели. Пуговица обвисла на нитке, ее б следовало пришить. — Пойдемте на Владимирскую горку. Ведь это лучшее место в мире.
— Вы так думаете?
«Вы так думаете!»
Но он еще так не думал. «Лучшей в мире» горка станет, когда Булгаков окажется в Москве, отрезанный от Города. Бесконечная, как идущий с горы снежный вал, любовь к Киеву, накрывшая страницы романа, будет помножена на ностальгию, на бесконечную боль потери, тем большую, чем недостижимее для него будет «лучшее место в мире Владимирская горка», «самая фантастическая улица в мире» Малоподвальная, дом «постройки изумительной»…
Точнее, не будет.
Не будет ностальгии, не будет боли, не будет Москвы.
Не закончатся «времена легендарные, те времена, когда в садах самого прекрасного города нашей Родины жило беспечальное, юное поколение». Когда «весной зацветали белым цветом сады, одевался в зелень Царский сад, солнце ломилось во все окна, зажигало в них пожары. А Днепр! А закаты! А Выдубецкий монастырь на склонах! Зеленое море уступами сбегало к разноцветному, ласковому Днепру. Черно-синие густые ночи над водой, электрический крест св. Владимира, висящий в высоте…
Словом, город прекрасный, город счастливый. Мать городов русских».
И стоявший пред ней обладатель пригорюнившейся пуговицы принадлежал к поколению, в сердце которого жила счастливая «уверенность, что вся жизнь пройдет в белом цвете, тихо, спокойно, зори, закаты, Днепр, Крещатик, солнечные улицы летом, а зимой не холодный, не жесткий, крупный ласковый снег».
Так и будет. Так будет.
Булгаков будет счастлив. И никуда не уедет. И потому ничего не напишет.
«Тогда я умру…»
— Тогда, быть может, дойдем до Контрактовой? — тускло спросила Ковалева у пуговицы.
Похоже, она заинтриговала его.
Да и разве мог любимейший старший брат четырех нежно любимых младших сестер отказать не разъясненной, испуганной барышне, умоляющей.
— Прошу вас. — Он подал ей руку.
Машин взгляд успокоился — теперь он был обращен под ноги. Наклонный, покрытый скользким снегом Андреевский спуск подарил оправдание.
— Скажите, Михал Афанасьевич, — расхрабрилась она на двенадцатом шаге, — вы верите в невозможное?
— Зависит от того, насколько оригинально вы изволите понимать невозможное. — Голос невидимого ей собеседника был вежливым, мягким, чуть ироничным.
Но желавшим понять.
— Например, что однажды к человеку может прийти Мефистофель.
— Что ж… Такое очень возможно.
— Вы верите в Сатану?
— Церковь решительно убеждает нас в его существовании. Тот, кто верит в Бога, верит и в Дьявола. — Он сказал это как нечто само собой разумеющееся.
— Об этом я как-то не думала…
Она подняла на него глаза.
И испытала пустоту разочарования.
Спутник не был Булгаковым!