И еще раз со всей силой отпихнула попытавшегося схватить ее игумена, а за ним и подьяка, а Шигона размахнулся и хлестанул ее плеткой по плечу - как огнем ожег, - и она остолбенела, но не от боли, а от изумления, жуткого изумления, что ее, великую княгиню, на которую-то и дышать-то вблизи боялись, ударил какой-то холоп, раб. Посмел ударить! Голова запылала, перестала соображать. И все вошедшие остолбенели, Шигона тоже, но затем зарычал с остервенением, чтоб игумен делал свое дело. Де-лал! Подскочили еще два молодца, схватили ее, все еще не пришедшую в себя, полыхавшую, безмолвно обмякшую, стали суетливо расстегивать на ней верхнюю одежду, на столе появились Евангелие, крест, Великий требник, иноческий хитон, параман, мантия, куколь, ножницы, зажгли несколько новых свечей, но их пламя от мельтешения теснящихся людей металось, прыгало, вспыхивало, свет и тени тоже метались, мотались, прыгали, и это было похоже на какое-то бредовое видение беснующихся, в котором взволнованный, надтреснутый голос игумена вдруг затараторил потребное в таких случаях:
- Желаешь ли сподобиться ангельского и вчинену быти лику монашествующих? - И, не дожидаясь ответа, дальше: - Потерпишь ли всякую скорбь и тесноту жития монашеского ради Царствия Небесного?
Но тут она, на миг опомнившись, вырвалась из рук молодцов и нечеловечески пронзительно завопила:
- Нет! Нет! Нет! Не желаю!
Наверное, даже через толстые стены, на воле был слышен этот жуткий, душераздирающий вопль, не мог быть не слышен.
И все творившие зло, все бесновавшиеся опять опешили, кто-то попятился, а она в эти мгновения сгребла со стола мантию и куколь, рвала их, бросила, топая, под ноги, но была снова схвачена уже многими руками, и последнее, что отчетливо видела, что Шигона снова взметнул над ней плетку - дальше сознание оборвалось: она вмиг размякла, и все дальнейшее творилось с ней с безжизненной.
Часть шестая
Очнулась от приятного прикосновения холодной воды к ее губам, которые, оказывается, горели и растрескались. Их коснулась кружка с водой, и она, не приподнимаясь, облившись, сделала несколько жадных, отрадных глотков и лишь потом с трудом разомкнула очи и увидела склонившуюся над ней старицу в черном, слабо освещенную маленьким сальничком, копившим на крошечном дощатом столике, примкнутом к изголовью того, на чем она лежала.
- Слава тебе, Господи, очнулась! - тихо, беззубо прошелестела старица, перекрестилась и перекрестила ее. - Как себя чувствуешь?
- Не знаю...
Старица была древняя, с желтым костистым лбом, желтыми костистыми скулами, провалившимся узким ртом и глубокими темными глазницами с неблестевшими глазами - очень похожая на покойницу. А за ней были темнота и низкий потолок из почти черных неровных плах. А рядом - холодная бревенчатая стена, бревна тоже почти черные, сильно изъеденные древоточцами. А напротив другая такая же стена; привстань - дотянешься рукой. Каморка. Воздух тяжелый, стоялый, с гнилью старого-престарого дерева. И лежала она тоже во всем чужом - иноческом.
- Где я?
- У Рождества Пречистая Богородицы в девичьем монастыре, который на Рве. Наречена Софией.
- Софией?!
- Софией.
- Когда меня привезли?
- Намедни.
- Кто?
- Не ведаю, сестрица. Пробудится матушка игуменья - спросишь.
- А счас что?
- Ночь. Скоро заутреня. Я на ночь к тебе приставлена. Давай помолимся... Благослови душа моя, Господа, и вся внутренность - святое имя Его...
- Погоди! Не могу!
Старица смолкла, застыла рядом, как черное изваяние. А она прикрыла глаза, сжалась, стараясь ни о чем не думать, чтобы опять поскорее забыться и не понимать, не понимать, что произошло, но это никак не получалось; стали выплывать, мелькать, вспыхивать жуткие картины вчерашнего, и ей опять сделалось невмоготу, она опять вся запылала, заметалась на немыслимо твердой лежанке и вдруг различила еле слышное беззубое шамканье:
- Ты из каких, сестрица?
* * *
Рождественский девичий монастырь располагался на скате высокой горы, под которой с западной стороны текла река Неглинная, а с северной шел широкий ров, опоясывающий все московские посады, отчего монастырь называли еще Рождественским на Рве.
Выше, на той же горе, у дороги на Владимир, был Сретенский монастырь, за ним Кучковы села и Кучковы огороды. А за восточной стеной Рождественского теснились многочисленные большие безоконные пушечные избы, в которых хранилось все потребное для литья пушек, ибо далее по высокому берегу Неглинной располагался московский Пушечный двор, а за ним и Кузнецкий с Кузнецким же мостом через Неглинную.
В общем, не так чтобы очень-то далеко от Кремля и Китай-города, но и не близко - за посадами, на краю Москвы.
И все равно: еще и не брезжил рассвет, а в келью уже тихонько постучалась и вошла припорошенная мягким снегом, раскрасневшаяся от ударившего морозца Дарья Мансурова. Припухшие от слез глаза, подбеленные темные круги под ними.