Казалось, что дней больше не было, что наступила сплошная, непрерывная черная ночь, которая лишь ненадолго серела, отчего слезливо серели и два ее окна, о которые без конца терся мокрый, серый, густой снег, и в это время нельзя было даже загасить свечи, потому что в покое сделалось бы совсем темно, а вскоре эта серость опять исчезла и в полной, тоже слезливой черноте за стенами не различались даже огоньки, как это бывало прежде - такой густой и тяжелый валил снег, - и эта чернота длилась и длилась незнамо уже сколько, и она все ходила и ходила от двери к окнам и обратно, не слыша часов, не зная, вечер сейчас, или ночь, или утро, и не хотела спать, о чем-то отрывочно думала и вовсе ничего не думала или истово, не останавливаясь, шептала молитву за молитвой, сама заменяла догоравшие свечи, раздраженно махая заглядывавшим служительницам, чтоб не мешали и ничего не говорили, раза два удивлялась, почему вокруг во всей ее половине такая глубокая, мертвая тишина, и все время ждала Вассиана и еще чего-то - всем своим существом, каждой клеточкой и жилочкой напряженно и минутами даже с замиранием сердца ждала чего-то еще.
Вассиан вошел, прикрыл за собой дверь и остановил ее, взяв за плечи и, глядя прямо в глаза:
- Положил на тебя опалу, пресветлая моя! Сказал, что боле не верит тебе. Что замышляла-де порчу на него, чтоб извести, что возжелала, видимо, сама править на Руси, возможно, вместе с кем-то из его братьев.
- Рехнулся?
- И похоже, и не похоже.
- Есть указ?
- Нет, пока на словах. Небось готовят.
Она высвободилась из его рук и, шагнув к иконам, перекрестясь, прошептала:
- Сердце чистое сотвори во мне, Боже, и дух правый обнови внутри меня!
Он тоже перекрестился, сокрушенно закачался.
- Что дальше? В нети меня? Как Волошанку и Димитрия-внука?
- Не сказал.
- Нет, не может он этого! Не может! Ты ж знаешь, не может! Он сошел с ума! Его надо лечить. Лечить! Придумай как! Придумай, отче, ты ж мудрый!
- Но Елену-то мог. Дмитрия-то мог. Тоже великая княжна и великий князь, наследник!
- Но потом-то - ты! И Нил Сорский. Сколько было светлого-то, отец родной!
- А знаешь, давай-ка я увезу тебя отсюда! Давай-ка, одевайся, пресветлая, немедля. Давай! Давай! Схороню так, что ни одна собака не сыщет. Ну-ка, давай! А неделя, другая - он придет в себя, все уляжется. Наверняка уляжется. Рассуди! Помоги нам, Господи! Давай!
Она усмехнулась. Села, согнувшись, на лавку, уронив вдоль нее руки, совсем сникшая, обмякшая, сильно осунувшаяся, постаревшая.
Он впервые это увидел, и на глазах его навернулись слезы.
- Негоже мне бегать. Что я, правда, что ль, грешна в чем!
- Тоже верно... Может, тогда я заночую где поблизости, в случае чего, шумнешь - поговорим, помолимся вместе. Скажи, где лучше-то?
- Не надо. - Смотрела на него, но вроде и сквозь него, далеко-далеко, напряженно там что-то выглядывая. - Ничего не будет. Он одумается.
- Полагаешь?
- Чую!
- Помоги Бог!
- Спасибо тебе, родной, за все! - И поклонилась, не вставая. - Ступай! Если можешь, помолись Нилу, призови его, расскажи обо мне, попроси заступиться!
- Обязательно! Я уж рассказывал...
Благословил ее. Поцеловал в лоб...
Чернота за окнами начала поскуливать, постанывать, подвывать - там поднялся ветер, и стекла уже не слезились, видимо, подмораживало, и она вспомнила, как матушка когда-то давным-давно говаривала, что если на апостола Матвея, - а нынче был день Матвея, - веют буйные ветры, то быть вьюгам и метелям на Руси до самого Николы зимнего.
Уснула ли она тогда хоть ненадолго, потом так и не вспомнила. И творила ли заутреню - не помнила. Помнила лишь, что была одета и горели три свечи, когда тяжело затопали и зашумели за дверью, и она распахнулась, и возник Шигона, которого она в первый миг даже не узнала, до того он был другой - не гнущийся, не улыбающийся, весь темный, грозный, - а за ним кто-то еще, громко дышавшие. Шапку не скинул, не поклонился.
- Сбирайся! Велено тебя постричь!
Она даже и голосу его удивилась, до чего он был грозный и властный, а на суть сказанного и внимания не обратила.
- Как ты посмел войти без спросу?
- Велено, говорю, тебя постричь! - прозвучало совсем угрожающе.
Только тут до нее дошло, о чем он. Только тут увидела за его спиной несколько молодцов и еще кого-то.
- Прочь! Забыли, кто я? Прочь!
Зачем-то схватилась за стоявший на столе двойной серебряный тяжелый подсвечник с горящими свечами и приподняла его, будто собиралась защищаться; у двери все попятились, Шигона тоже, но тут же остановился, лицо стало свирепым, он выхватил из-за голенища сапога плетку и двинулся на нее.
- Будя! Велено, говорю, тебя постричь! Святой отец, где ты? Приступай!
Из-за спин молодцов вынырнули низенький, пузатый никольский игумен Давид и молодой подьяк с черным узлом в руках - и к ней. Но она не подпустила игумена, отпихнула.
- Кто мог велеть?!
- Сама знаешь кто, - прорычал Шигона.
- Врешь! Не мог он! Врешь! Небось Даниил. Врешь! Врешь! Врешь, пес!