Разумеется, празднеству предстояло длиться допоздна, и пировали по всему лагерю. Весть о разгроме узбеков и смерти Шейбани-хана порадовала всех. Ненависть к ним объединила даже тех, кто враждовал испокон веку, и Бабур наконец был свободен. Отмахнувшись от телохранителей, которые, стоило ему подняться, стали выстраиваться в группу сопровождения, он припустил бегом через лагерь, полный пьяных, орущих песни воинов, не обращая внимания на приветственные крики и приглашения к их кострам.
Шатер для Ханзады стоял особняком, на отшибе. Сама она сидела, скрестив ноги, за низким столиком и в свете масляных ламп что-то писала, а увидев вошедшего брата тут же поднялась. В тусклом, мерцающем свете она казалась ему такой же юной, как при расставании девять лет назад, но, приблизившись, он разглядел на лице морщинки, которых не помнил, и белесый шрам, шедший от правого уголка рта к уху, которого тоже раньше не было.
— Вот, писала матушке… первое письмо, которое я могу послать ей за столько лет. Проходи, садись рядом.
— Ханзада…
Он так хотел рассказать ей, как горевал… Как горько ему было все эти годы, которые она провела в качестве беспомощной пленницы, и каким виноватым чувствовал он себя из-за своего бессилия… Но почему-то именно сейчас нужных слов не находилось. Лишь когда она протянула руку и нежно коснулась его лица, его скованный язык обрел наконец свободу.
— Я должен был лучше защищать тебя… Это все моя мальчишеская самонадеянность… Нельзя было отдавать тебя ему.
— Ты ничего не мог поделать. То был единственный способ уберечь всех нас от гибели прямо там, под стенами Самарканда. Больше всего я боялась, как бы ты не выкинул что-нибудь непродуманное, не совершил глупость…
— В этом было бы больше чести.
— Нет, ты был обязан проявить благоразумие… выждать.
— Ты говоришь прямо как бабушка.
Глаза Ханзады наполнились слезами.
Встретившись с братом, она первым делом расспросила его про мать и бабушку, и Бабур не мог не рассказать ей, что Исан-Давлат умерла.
— Если я похожа на нее, то очень рада. Она понимала, что мир таков, каков есть, а не тот, каким ей хочется его видеть, и объясняла всем нам, в чем состоит наш долг.
— Порой мне хочется, чтобы мы не были теми, кто мы есть.
— Конечно. Но даже если у тебя был выбор, ты все равно не отказался бы от своей судьбы.
Бабур уставил взгляд в пол: казалось, что синие и красные цветы на ковре кружатся перед его глазами.
— Не будь ты из рода Тимуридов, тебе не пришлось бы выносить Шейбани-хана…
Лицо Ханзады передернуло.
Он протянул руку и коснулся ее щеки там, где на коже белел шрам.
— Что с тобой случилось? Можешь рассказать?
— Он был странным человеком, непредсказуемым, часто проявлял бессмысленную жестокость… Он не был… любезен и заставлял меня делать непристойные вещи… унижал, говорил, что я должна забыть о своей крови, ибо теперь я только женщина, рабыня его желаний… о которых даже говорить не хочу.
Голос ее дрожал.
— Я была всего лишь одной из множества женщин в его гареме, но принадлежала к числу законных жен. Все его жены происходили из знатных домов, и, как бы ни обращался он с нами в спальне, когда этого никто не видел, — роскошных одежд, украшений, яств, прислуги он для нас не жалел. Мы служили символами его могущества, его побед и завоеваний. Он не брал нас с собой в походы, а оставлял в безопасном месте, поскольку если бы кто-то захватил и обесчестил нас, это стало бы позором для него. Вот почему люди шаха нашли меня в Герате.
Его наложницам, а их были сотни, приходилось куда хуже. Отправляясь в походы, он всегда отбирал нескольких из их числа и брал с собой, чтобы они развлекали его танцами, удовлетворяли его похоть — и часто дарил их отличившимся воинам. А вызывавших его гнев убивал. Однажды в лагере девушку, споткнувшуюся во время танца, закопали по самые подмышки в песок и оставили без воды на солнцепеке. Говорят, когда два дня спустя войско покидало лагерь, она была еще жива, хотя кожа ее и губы почернели и шелушились… Для Шейбани-хана такие вещи ничего не значили.
Обыденный тон Ханзады, без гнева и горечи, удивил Бабура. Откуда только у нее брались силы, чтобы все это вынести?
— Не понимаю… — начал было он, но она приложила ему палец к губам, как делала на правах старшей, когда он был еще маленьким мальчиком.
— Точно так же, как твой долг заключался в том, чтобы проявить терпение, мой состоял в том, чтобы выжить. И я его исполнила. Я скрывала свои мысли и чувства. Я была покорна и готова на все. Порой мне даже становилось его жалко. Он не знал, что такое счастье и настоящая радость, — его одолевала неодолимая злоба и жажда мщения миру, который, как он считал, плохо с ним обошелся.
— Но ведь тебе, должно быть, было страшно жить во власти человека, так ненавидевшего весь наш род?
— Конечно, такое случалось. Он ведь был странный, переменчивый, в душу не заглянешь… Но со временем я стала меньше бояться за свою жизнь, во всяком случае, стала меньше опасаться его…
— Тогда кого же?