— Да уж, это было бы не лишним. Вы ведь прекрасно знаете, почему я при всех проявлял интерес к мисс Верити. Исключительно по слезной просьбе Этель. Думаю, будет справедливо, если остальные получат об этом правильное представление. Если полиция пронюхает об этом, она тут же сделает вполне очевидные выводы, и мне будет невероятно сложно потом ее переубедить.
— Конечно я это сделаю, — пробормотал Джон. — Видит бог, это меньшее, что мы вам должны.
— Джон, — не выдержал я, — вы что, в самом деле верите, что это я убил Скотт-Дейвиса? Нет, серьезно?
Но Джон не шел на прямой разговор.
— Раз вы говорите, что не делали этого, то, конечно нет, — вывернулся он.
— А есть ли мне хоть какой-то смысл убеждать вас, что я этого не делал?
Джон вдруг усмехнулся.
— Знаете что, Сирил, не важно, делали вы это или нет, но, возможно, вы заметили, что я сегодня откупорил бутылочку восемьдесят седьмого года. Не стану уточнять, по какому случаю, просто констатирую факт. И по этому поводу я выпью с вами еще по бокальчику. За ваше здоровье, Сирил Пинкертон, и пусть оно всегда будет отличным! — Необычайно жизнерадостная речь для Джона.
Но я еще не закончил. Остался последний вопрос:
— Ладно, Джон, тогда вместо этого просто скажите мне: вы действительно... не могу подобрать другого слова — в таком восторге от того, что Скотт-Дейвис мертв?
Джон сразу посерьезнел и снова стал таким, каким я привык его видеть.
— Послушайте, Сирил, я не сентиментален. Я не подписывался под этой современной белибердой о священной неприкосновенности человеческой жизни. Древние правильнее подходили к этому вопросу. Человеческая жизнь считалась ими священной только в том случае, если она представляла ценность для общества. А если обществу того требовалось, то даже такая жизнь скорее могла быть принесена в жертву, чем сохранена. Они не ходили вокруг да около, а тут же без лишних рассуждений отбирали ее. Так что, даже если наши современные гуманисты и могут найти что-то священное в жизни развратника, мота и профессионального совратителя, я не могу. Есть отдельные мужчины, да и женщины тоже (таких немного, согласен, но они есть), кого следовало бы на законных основаниях убивать на месте, и Скотт-Дейвис был одним из них. Я не собираюсь опускаться до банального лицемерия и делать вид, что хоть каплю сожалею о том, что оборвалась жизнь, не только не представлявшая ни малейшей ценности для общего дела, но и положительно опасная для него. Поэтому, Сирил, если уж вам хочется услышать это от меня — да, безусловно, я в восторге от того, что Скотт-Дейвис мертв!
— Помилуйте, Джон, — сказал я полушутя, потому что он выглядел так угнетающе серьезно, — вот уж не думал, что вы принимаете общественное благо так близко к сердцу. Должно быть, вы замаскировавшийся социалист.
Он немного расслабился.
— Само собой. Я закоренелый консерватор, а это означает, что я больший практик социализма, чем все теоретики, вместе взятые. Допили свой портвейн? Тогда давайте перейдем в другую комнату.
Однако в то время как Джон успел пройти через холл в гостиную, мне не суждено было добраться до благословенного убежища. В холле нетерпеливо топтался де Равель, и, как только мы показались из гостиной, он тут же направился к нам.
— Пинкертон, могу я пригласить вас на пару слов?
— Разумеется, — ответил я, не скрывал удивления. — А что случилось?
— Давайте выйдем в сад на минутку.
Увидев, что Джон задержался в дверях гостиной, я кивнул ему, чтобы он не ждал меня и шел дальше. Мне совершенно не понравился безапелляционный тон де Равеля, но лучше было все-таки выслушать, что он собирался сказать. Я последовал за ним.
Был ясный вечер, еще не совсем стемнело, и я без труда видел де Равеля, быстрым шагом идущего впереди меня по садовой дорожке. Все в нем выдавало страшное возбуждение. Я не мог представить, что же он хотел мне сообщить.
Он поджидал меня в проходе между кустами напротив дома, и, должен сказать, вся эта ситуация живо напомнила мне другой вечер — казалось, такой далекий, хотя на самом деле прошло всего сорок восемь часов, — когда точно так же меня ждал здесь Эрик Скотт-Дейвис.
Де Равель не стал тратить время на прелюдии и сразу перешел к делу.
— Слушайте-ка, Пинкертон, — сказал он низким, неприятным голосом, а его маленькие черные усики буквально задрожали от злости. — Слушайте, какого черт вы суете свой нос в мои дела и нагло отбираете мою работу?
— Дорогой мой де Равель, — только и мог возразить я, ошеломленный его напором, — я не имею не малейшего понятия, о чем идет речь.
— Я вам не "дорогой де Равель", — почти рычал он. — Не прикидывайтесь, будто не понимаете, что я имею в виду. После того как моя жена сочла возможным выставить себя на посмешище сегодня утром, я думаю, мне не требуется ничего объяснять, и так все ясно.