И я скоро забыл об этом случае. Как бы то ни было, а в Усмане я принимал участие. Он был мне дорог, как один из тех, которые в мгновение ока из «он» и «она» превращаются в «я», а «я», наоборот, в «ты, да, ты!», непредвиденные, незапланированные переселения душ, на один тот миг, о котором я вечно мог бы рассказывать. Мне Усмана не хватало. Я скучал по нему. Но в ту ночь я был рад, что не встретил его ни за одной из колонн. То, что мне предстояло, было не для него, вообще не его, ничего общего с ним, это было только мое, для меня одного. Это я никому не мог поручить. А поручение было: я сам себе это поручил.
Домой с вокзала я возвращался не по пешеходному тротуару, а по разделительной полосе междугороднего шоссе, что ведет от нашего предместья на юг; именовалась эта дорога у меня по-разному, то «шоссе», то «магистраль». Разделительная полоса, днем просто белая, а ночью фосфоресцирующая, сначала разделяла две встречные полосы, потом, после подземного перехода, постепенно сужалась по мере приближения к городу, как стрела, пока, еще до ответвления, ведущего к моему дому, не переходила в обычную линию дорожной разметки. И я шел по ней, не заботясь об автомобилях, которые, пусть и редко, шныряли туда и сюда, и каждый из них – ни один не стал мне гудеть или мигать – объезжал меня, как будто гуляющий по разделительной полосе – обычное дело.
Добрался до кровати и сразу уснул. Спал без снов. Вытолкнутый из этого сна, скорее нежели вырванный из него, я пробудился неожиданно и одновременно мягко. Никаких ощущений от вчерашнего дня и вообще от прошедшего времени. И все же часы с подсветкой в углу комнаты показывали, что проспал я больше двух часов. Не так, как всегда, потому что я не только днем, но и ночью, когда бы ни проснулся, точно знал, который теперь час, зачастую с точностью до минуты – еще в детстве удивлял этим всю деревню, – а вот теперь не угадал, промахнулся, просчитался на солидный отрезок времени. Виноват ли лунный свет? Я так провалился в сон, что не успел опустить жалюзи. Но тогда не было никакой луны, уж точно никакого полнолуния. Или это виноваты крики совы, что отзываются в моем доме, долетая с Вечного холма? И снова нет: крик совы никогда бы меня не разбудил, невозможно, протяжные голоса этих полуночных птиц меня всегда, наоборот, лишь еще глубже усыпляли.
А теперь сна ни в одном глазу, и вот лежу я, воплощенное спокойствие. Обычно всякий раз, случись мне в первой половине ночи принять какое-нибудь бесповоротное решение или в чем-либо неоспоримо увериться, пробуждение, при свете ли дня или, гораздо чаще, во второй половине ночи, снова ставило все под вопрос. Более того: все, что я накануне вечером думал, ясно видел, осознал и считал уже безоговорочно решенным, вдруг разом, будто меня разбудили ударом здоровенного кулака, представлялось теперь полнейшей нелепостью, бессмысленным и бесплотным самонадеянным проступком, «смертным грехом высокомерия». И вот эта резкая перемена в последние ночные часы, уже предрассветные, стала уже правилом, в моем представлении почти законом (о чем я в те конкретные наступающие ночные часы успел забыть).
А между тем необычные это были часы. Вот и ночь на исходе, и утро брезжит, а решение-то прошлого вечера – вот оно, никуда не делось! Решение отомстить обидчице моей матери – не сон. Отправиться в путь и не отступать до конца! Все эти годы всего лишь игра воображения, более или менее серьезная, смертельно серьезная игра в трагедию; наконец с игрой покончено. Но разве у преступления нет срока давности? Бред: для такого преступления нет срока давности!
Теперь никаких поспешных опрометчивых шагов, я этим всегда грешил. Оставаться в кровати стало невыносимым, но я лежал, окна были распахнуты. Шум шоссе на плато позади леса долетал еще тише, чем в пасхальные недели, приглушенный свежей листвой, и по сравнению с грохотом грузовиков зимой превратился в шелест. Безветренно, но в окно сквозит, как будто на меня повеяло самой стихией воздуха.